— Что он писал?
— О! Все. Драмы. Комедии. Сатиру. Даже мистику.
— Мистику? Это кстати.
— Очередной перл от Нострадамуса?
— Нет. На сей раз все гораздо серьезнее.
— В таком случае, полагаю, мы переместимся в более подобающее место.
— Я предлагаю подняться в твой номер, ужин можно заказать туда же. Вы не против, Полли?
— Я — нет. Но если мы направляемся в гости к Стиву, то, может быть, следует прежде спросить его?
— Какие, право же, пустяки приходят иногда в вашу умную головку, Полли! Если лорд Джулиан будит меня среди ночи, не утруждая себя объяснениями, выдергивает из Москвы в Лондон, где — на собственный вкус, заметьте! — выбирает отель и бронирует номер, то почему бы ему в конечном итоге не распорядиться этим номером по собственному усмотрению?
— Ты в претензии, старина? Мы можем отправиться ко мне, но если ты помнишь, дорога в Глостершир…
— Помню — как же! Никак не менее полутора часов. Нет уж, увольте. К тому же в вашем милом доме, насколько я помню, водятся привидения…
— Привидения…
Подвижное лицо лорда Джулиана на мгновение застыло.
Взгляд потемнел и наполнился тоскливой тревогой.
Спутники, однако, ничего не заметили.
Оживленно беседуя, Полина и Стив направлялись к лифтам.
Глядя на них, Энтони Джулиан неожиданно почувствовал легкий укол зависти: эти двое еще могли беззаботно шутить, искренне радуясь неожиданной встрече.
Он — уже нет.
Завещание Владислава Текского
Дорогой друг!
Когда это письмо попадет в твои руки, меня уже не будет.
Собственно, если это письмо попало в твои руки, все уже произошло: мы пребываем в разных мирах.
Безумно пошлыми казались всегда эти слова, придуманные словно специально для дешевых романов…
Но вот ведь как неожиданно распорядилась судьба!
Пишу их собственной рукой, находясь — пока еще — в трезвом уме и ясной памяти, и слезы застилают глаза.
Искренние, горькие слезы тоски, бессилия и… страха.
Как странно сейчас писать все это!
Про страх, который обуревает меня и гложет душу, — всю жизнь, сколько помню себя, всегда предпринимал неимоверные усилия, дабы скрыть свои страхи — а их было немало: Скрыть ото всех и даже самому себе не сметь в них при знаться.
И вот теперь пишу, открыто доверяя бумаге — хранилищу не слишком надежному — признание в том, что боюсь. Боюсь так сильно, как никогда за все прожитые годы.
И мне не стыдно.
Напротив — я хочу, чтобы это признание было услышано.
Тем более что вынужден теперь всерьез и, пожалуй, бессовестно злоупотребить нашей дружбой по поводу гораздо более серьезному и ужасному, нежели все мои страхи и душевные томления, вместе взятые.
Дорогой Энтони, в том кругу, к которому мы с тобой имеем честь — или, напротив, несчастье? — принадлежать, не принято посвящать посторонних, пусть и близких друзей, в семейные тайны.
Тем более не принято возлагать на чужие, пусть и очень надежные, плечи фамильные проблемы.
И какие проблемы!
Но такова, очевидно, воля Божья, что в этот страшный час во всем мире нет человека ближе, чем ты, дорогой друг. Притом — человека чести, в том старомодном, забытом ныне — но не мной! — смысле, который вкладывали в это понятие наши предки.
И потому — прости, прости, великодушный и мужественный человек! — прими, как свою, страшную тайну моей несчастной семьи. Тяжкий долг пред Богом и людьми не позволяет мне унести ее в могилу.
Прими и сделай все, что должно.
Потом же, как гласит древняя максима, пусть будет то, что будет.
Итак, перед тобой моя исповедь.
За год примерно до нашей последней — увы, в самом печальном прочтении — встречи в Париже я получил письмо.
Из Румынии.
Почти неведомой страны, расположенной вроде поблизости, едва ли не в центре изъезженной вдоль и поперек Европы, но одновременно бесконечно далекой от того мира, в котором я родился и жил.
Пространное и престранное — прости за каламбур — письмо.
Странной, к примеру, показалась мне настойчивая просьба — почти мольба — автора хранить в тайне ото всех его имя и, по возможности, содержание письма. Она изрядно удивила и даже слегка позабавила своей очевидной нелепостью: речь шла о событиях глубокой древности.
Не стану, впрочем, сейчас вдаваться в подробности.
Во-первых, большую часть я поведал тебе в Париже, нарушив отчасти обет молчания. Однако, если помнишь, твой вопрос о том, с кем именно состою в переписке, оставил без ответа. Хотя — видит Бог! — испытал при этом величайшую неловкость.
Читать дальше