Мы с О'Ниллом вышли вместе из полиции и расстались у газона. Он погрозил мне пальцем и сказал, чтоб я держался подальше от уличной шпаны; что мне повезло, что мной заинтересовался его преосвященство; что он надеется — я за это отплачу хорошим поведением и стану честным, порядочным гражданином. Я смиренно кивал, мечтая поскорей от него отделаться, потому особенно, что эта самая шпана столпилась наверху поля, чтоб на нас посмотреть. О'Нилл зашагал прочь, а я пошел им навстречу. Они медленно надвигались. С ними был Барр. Меня окружили.
— Чего это? Что за дела у попа с легавыми?
— Епископ послал О'Нилла отругать Берка за то, что зря на меня наговаривает. Берка теперь отлучат. Епископ об этом подумывает. Или так, или его от нас куда-нибудь переведут. Епископ уже насчет этого написал правительству.
На меня смотрели в молчании.
— А он чего? Чего Берк-то сказал?
Они потащились за мной.
— О'Нилл мне сказал, чтоб я больше ничего не говорил. Он велел Берку извиниться, а я чтоб успокоился, и все. Они с епископом присмотрят насчет этого.
Лайем меня осиял улыбкой.
— Какие слухи? Это ты меня спрашивал? Кажется, стал наконец кое-что петрить.
Потом, уже у нас во дворе, он сказал:
— Теперь Берк в случае чего тебя по стенке размажет. Ты уж от него подальше, а то мало ли. Может, тебе в попы податься? Вздохнули бы мы все спокойно.
Я только плечами пожал, расхохотался и прошелся колесом по двору. Вечером я буду играть в футбол.
Бабушка, мамина мать, умерла, когда я был еще совсем маленький, и меня поднимали к гробу, чтоб я целовал облагороженный холодом лоб. Руки были обвиты огромными четками, рот запал лиловой чертой. Память нашаривала добрую женщину в черном, она взмахом набрасывала на плечи шаль, садилась, из-под тяжелого подола высовывала шнурованные башмаки.
И теперь вот заболел дедушка. На взбитых подушках, в постели, которая стала ему велика, он будто все время плакал: глаза набухшие, красные, при сухой, как бумага, коже. Меня послали жить туда, за три улицы от нашей, помогать тете Кэти, которая бросила собственный дом, чтоб за ним ходить. Я обижался. Это была ссылка, кара за все мои прегрешения. Тете Кэти-то что. Она же теперь на фабрике совсем не работала. Только ей, по-моему, было тяжело с отцом, а ему с ней. Оба нервничали, когда разговаривали, и даже сердились.
Сперва я терпеть не мог сидеть с дедушкой.
— А ты его насчет футбола заведи, — советовал Лайем. — Он же заправлял в местной лиге. Или насчет попов. Он им всегда цену знал, теперь-то нервы сдали, сил нет, он, конечно, не тот. Как Константин.
Наш двоюродный дед, мамин дядя Константин, был единственный в семье еретик. Он был, нам говорили, всезнайка, чересчур начитался книг и со всеми спорил, особенно со священниками. На четвертом десятке вдруг принялся за французского знаменитого писателя по фамилии Вольтер, который в католическом запретном списке, и скоро на стенке повесил плакат "Раздавите гадину", красным по черному; это, говорил, у нас с Вольтером символ веры такой. А потом он ослеп, заболел и сдался, дал себя перед смертью вернуть в лоно церкви. Слепота эта, нам объясняли, была ему послана как предупреждение. Слава богу, хоть внял, да оно и не диво, ведь его святая мать Изабелла, Белла то есть, все коленки стерла, так за его душу молилась. О господи, счастливая она была женщина, когда он умер, отправленный на небо Последним Таинством, и отец Галлахер из соседнего прихода лично, сердешный, сжигал по листочку эту книжку Вольтера в кухонной плите и приговаривал, что пусть лучше горят эти страницы, как сам Вольтер, чем душа человека, который, их начитавшись, телом и душою ослеп от их богомерзкого блеска. Я никогда Константина не видел, но понимал, конечно, его значение, он был единственный признанный еретик, чье заключительное поражение стало показательной печальной победой священников, ныне моих учителей.
Но дедушка раскрыл мне глаза. Обычно я делал уроки за столом у него в комнате, а он сидел в высоких подушках, занятый, насколько я понимал, умираньем от скуки. Он редко говорил; но как-то спросил, что я делаю.
— Да так, французский.
— Французский! И на кой тебе сдался французский? Кто у нас тут по-французски говорит? Делать им нечего! Учил бы лучше ирландский, наш родной язык.
— А кто у нас тут по-ирландски говорит?
— Фрэнки Минан, Джонни Харкин. Вот тебе уже двое. Наберется! И смотри, до чего этот французский Константина довел. Из-за него он зрение потерял, а потом, говорят, и душу.
Читать дальше