— Ну, может, его ранили, а он потом выздоровел. Я же слушаю.
— Логично. Это было возможно. Но этого не произошло. Продолжаю. Впредь прошу не перебивать.
Он обернулся, глянул вверх, в сторону Роузмаунта.
— На фабрике, я вижу, включен свет. Там, наверно, всегда темно. Окна, подозреваю, в жизни не моют. Можешь ты вообразить, каково это — женщины, женщины, стоят рядами, вертят, щупают, лапают мужские рубашки, воротнички, рукава, манжеты? Не хотел бы я услышать, что они там говорят о телах мужчин, которым суждено эти рубашки носить. Их счастье, что мы это носим, не то сидели бы, суки, без работы. Интересно, хоть руки-то у них чистые, ведь внутрь лезут, наизнанку выворачивают. Интересно, единственный ли это город на свете, где мужчины носят рубашки, заранее изнутри перелапанные женскими руками? А?
Он содрогнулся. Я подумал про то, какие у него самого крошечные рубашки. Женщины бы хохотали над распашонкой в излюбленную его широкую полоску: тюремное оконце на вешалке.
Но что же случилось с Ларри? Джо выдавливал ямки в безответном песке. Мне хотелось удрать, но я знал, что надо остаться.
— Итак, он идет домой, весело покачиваясь после холостяцкой вечеринки, и потихоньку догорают последние угольки его невинности. Впереди на дороге — женщина. Оборачивается на звук его шагов, медлит и улыбается ему такой улыбкой, от которой у него заходится сердце, ибо такой красавицы он в жизни своей не видывал. И эта красавица спрашивает, не проводит ли он ее в город, потому что она боится темноты. Шагов через десять — двадцать она берет его под руку, скоро к нему прижимается, нашептывает сладкие речи, и вот они уже в поле, и она лежит под ним, и он сдирает с себя рубашку, штаны, и она его тянет на себя, на черную траву и — бах! Она растаяла.
— Как это — растаяла?
— Растаяла, о господи, и он один, будто лежит-выжимается, и запах под ним, как от жженых ирисок, и от паха у него валит дым. А ее нет.
Я хихикнул сконфуженно, не совсем ясно себе представляя, к чему шло дело, и подозревая, что таять в таких случаях полагается, но она, возможно, опередила события. Но — дым, но запах ирисок? Про такое я не слыхал.
Джо налег на трость, тыча ее в гравий; и так вжал подбородок в грудь, что на минуту мне показалось — у него срезана голова.
— Ларри встал, собрал вещи. Кричит, озирается. И видит: у ограды в дальнем конце поля стоит лисица и на него глядит. И не двигается, как статуя. А потом подняла голову и тявкнула.
— Лисица?
— Лисица. Это была она. Он бросился прочь с этого поля, побежал на огни Болотной. И каждые сто или двести шагов появлялась перед ним эта лисица, и только уже почти у первого фонаря она исчезла, и Ларри свободно прошел домой. Он что-то все бормотал. Позвали доктора, уложили Ларри в постель, пришла невеста, пришли родные, соседи, все, послали за священником. Тот выслушал исповедь Ларри и соборовал его. А потом вышел из его комнаты, подошел к невесте, отвел ее в сторонку и сказал, что свадьбе не бывать, и пусть она забудет Ларри, он никогда не женится, не сможет иметь детей, в жизни он не узнает женщины. Вот так. Вот и вся история бедного Ларри.
— И поэтому он никогда ни с кем и не разговаривает, стоит и смотрит на Блай-лейн, где все это было?
— Правильно.
Мы оба умолкли.
— Но этот священник, — отважился я. — Как же он мог рассказать, что услышал на исповеди?
— Ему не понадобилось. Ларри потом неделями бредил. Все и вышло наружу. Люди сидели вокруг, слушали, крестились и плакали.
Джо прогремел тростью по ограде. Стало почти темно. Огни фабрики светили вовсю; там, наверно, работали сверхурочно. Сияли окна библиотеки.
— Но вы же сказали, кажется, что она была та женщина на картине? И он ее узнал, он всем рассказал, что это мадемуазель Мерфи, да?
Джо на меня смотрел с удивлением.
— Что ты несешь? Какая женщина? Какая картина? Ларри в жизни никаких не видел картин.
— Но ведь вы же сказали, он интимно, тесно, плотски знал эту женщину, женщину французских королей?
— Боже! Ступай, гоняй-ка лучше в свой идиотский футбол. И чтоб я тебя близко не видел к залу искусств, не то буду жаловаться. У тебя грязные мысли. Какая женщина? Плотски знал. Да сам-то ты, что ты-то знаешь, негодяй ты испорченный?
Он стукнул тростью по ограде, я отскочил, он рычал, он чуть совсем не вытолкнул вставную челюсть, и у него запало лицо. Потом он снова втянул зубы, метнулся прочь, обогнул пруд, бросился вверх, к фабрике, вертя трость и бешено разговаривая сам с собой. Тучи в вышине готовили, перекатываясь, грозу. Когда я, перемахнув ступени, бежал мимо сияющих окон библиотеки, уже погромыхивало, и первые веские капли восклицательными знаками метили мне рубашку. Домой я прибежал давно и насквозь промокший.
Читать дальше