Я привожу здесь эту деталь, потому что парикмахер оказался в родстве со сводной теткой кузины молочной сестры моей матери… Родня, как ни смотри… Придя в тот день к нам отпраздновать мое появление на свет, цирюльник не удержался и поведал анекдот отцу, прячась за занавеской, вполголоса смакуя подробности, хотя он так и не открыл ни тогда, ни позже, где же были расположены эти предательские волоски, — вылезли ли они на голове или на другой части президентского тела, но эта упущенная деталь направила поиски в определенную сторону, ибо известно, что в нашей стране мужчины, желающие долго слыть мужественными, чернят себе волосяной покров вокруг члена.
Во всяком случае, у родителей стало два повода радоваться: на свет появился сын, а тиран старел.
Меня встречали как чудо. А как иначе: после четырех дочек меня уже не надеялись дождаться. Розовая макаронинка, болтавшаяся у меня между ног, приводила всех в экстаз, мой лилипутский краник возрождал династические надежды. И еще раньше, чем я произнес или совершил что-либо разумное, меня уже окружили почитанием, прожив всего несколько часов, я стал причиной достопамятного пира и последовавших назавтра достопамятных колик, а также мук похмелья.
Заласканный в молодые годы, я медленнее, чем дети моего возраста, осознавал, как живут — или не живут — мои соотечественники.
Мы занимали квартиру в приземистом бежевом доме в двух шагах от лицея, где работал библиотекарем мой отец. Естественно, школа была школой имени Баас, библиотека имени Баас, так же как имя Баас — президентской партии — носили радио, телевидение, бассейн, спортивный зал, кино, кафе… «И даже бордель», — добавлял отец.
«Изначально мне казалось, что в жизни существуют три главные вещи: семья, Бог и Президент». Написав эту фразу, я сознаю, что только отдаленность позволяет, по здравом размышлении, расположить элементы в таком порядке, ибо в те времена подобная классификация стоила бы иракцу свободы: лучше было выстраивать иерархию так: Президент, Бог и уж потом семья.
Президент с расклеенных повсюду фотографий держал под надзором повседневную жизнь, те же снимки повторялись в наших учебниках, его портретами были увешаны присутственные места, а также частные лавочки — от баров до ресторанов, не исключая магазинов тканей, посуды, продуктов питания. Из веры, из осторожности или из трусости каждый выставлял изображение арабского вождя, которое охраняло лучше всякого оберега, и фотография Саддама Хусейна в рамке стала минимумом, защищавшим от дурного глаза, — минимумом необходимым, но недостаточным, ибо беспорядочные аресты и ссылки ни в чем не повинных людей случались чаще, чем дождь. Я думал, что президент своими портретами смотрит на нас, он не просто отпечатан на картонке, он присутствует, он среди нас, за его нарисованными глазами скрывалась камера, в бумажных ушах таились микрофоны. Саддам вынюхивал, что мы делали и что говорили возле его репродукций, от Саддама не укрывалось ничто. Как многие иракские школьники, я приписывал Саддаму самые невероятные способности. А как же иначе: он мог все.
Время от времени мужчины, даже если у них были семья, жена, потомство, родственники, внезапно исчезали — ни слуху ни духу. На выбор имелось два варианта: либо эти люди ушли на борьбу с Саддамом Хусейном, либо брошены в тюрьму, подверглись пыткам и потом были уничтожены за борьбу с Саддамом Хусейном. Никто не проверял эти гипотезы, настолько опасно было выяснять правду. Так что исчезнувшему давали исчезнуть, не зная, скрывается ли он в горах бывшего Курдистана или залит кислотой.
Ребенком я считал это чудовищным, страшным и естественным — по логике юного ума я считал естественным все, что происходило вокруг. Вскормленный отцом на старинных легендах вроде рассказа о Гильгамеше, я воспринимал судьбу как нечто деспотическое, мрачное, пугающее. Я не представлял себе мира без Саддама Хусейна, без его абсолютной власти, капризов, антипатий, злопамятства, мнительности, нетерпимости, лживости. Он завораживал меня, и я обожествлял его с той же силой, с какой боялся. Единственная разница между миром сказок и реальностью была в том, что здесь, за пределами страниц, вдали от волшебных царств, людоеда звали Саддам Хусейн.
Бог, по моему мнению, был конкурентом Саддама Хусейна, его непосредственным соперником. Много точек совпадения, никаких различий, его тоже полагалось бояться и чтить, взрослые посылали ему тихие упреки и громкую хвалу, его тоже лучше было не гневить. В минуты сомнений я спрашивал себя, за кем идти, если придется делать выбор: за Богом или за Саддамом Хусейном? Однако Бог в борьбе за авторитет играл с Хусейном не на равных. Во-первых, он мало вмешивался в повседневную жизнь, особенно в Багдаде… Потом, он дольше, чем Саддам, медлил с отмщением, не моргнув глазом снося хулу, за которую Саддам карал еще до того, как она отзвучала. Этим, на мой взгляд, Бог и отличался: был менее кровожаден, более флегматичен, совсем не злопамятен. Невнимателен. Возможно, забывчив… Я рискнул высказать гипотезу: не оттого ли Бог так запаздывает с репрессиями, что он добр? Я не был в этом уверен, хотя такое упорное пренебрежение своим правом говорило в пользу моей гипотезы. Бог казался мне симпатичным — симпатичнее, чем Саддам. Он обладал также правом старшинства, хотя в пространстве моего краткого опыта Саддам присутствовал неотлучно. Наконец, я предпочитал людей Бога людям Саддама: бородатые имамы с сиреневыми веками, сначала учившие нас читать по Корану, а потом читать сам Коран, источали внимание, мягкость, человечность, несравнимые с поведением баасских грубиянов — надменных чиновников, свирепых судей, жестоких полицейских и скорых на расправу солдат. Да, несомненно, Бог лучше выбирал себе окружение, чем Саддам. К тому же Саддам как будто и сам чтил Бога. А перед кем он склонялся ниц?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу