И, вместо того, чтобы вымыть меня в белоснежной, отделанной глянцевым кафелем ванной, отец вел меня в маленькую двухэтажную баньку с закрашенными белилами стеклами, креслом парикмахера в закутке напротив овального зеркала и белой фаянсовой раковины и мокрым мраморным прилавком, где подавали пиво, соленые сушки и газированную воду. Пиво — в больших и маленьких кружках, предварительно омыв их в фонтанчиках, бьющих из мойки, а газированную воду — в граненых стаканах, без сиропа и с сиропом, нацеживавшемся из стеклянных цилиндров, вертикально укрепленных на стойке (сначала густой темно-вишневый сироп, а затем вспенивавшая его струя воды). И укрывалась, пряталась эта банька где-то в переулках за улицей Герцена, кинотеатром «Повторного фильма» и консерваторией с памятником Чайковскому.
И вот отец приводил меня, покупал билетики, которые контролер в белом халате насаживал на спицу, раздевал на большой деревянной скамье, вешая одежду на вделанный в спинку крючок, затем раздевался сам и сдавал часы и кошелек хмурому банщику, чтобы тот спрятал их в зеркальный шкафчик. И, зябко поеживаясь, поджимая пальцы босых ног и стараясь не ступать всей ступней, мы пробегали по холодному, грязному, истоптанному полу в банный зал. В окутанном туманом зале мы отыскивали себе местечко на каменном полке, наполняли водой из сдвоенного крана (горячая и холодная) оцинкованные жестяные шайки — одну для головы, другую для ног — и отважно ныряли в парилку. Там я выдерживал не больше минуты: так обдавало нас сухим жаром докрасна раскаленных камней, так окутывало ватной, глухой тяжестью прогретого воздуха, так перехватывало дыхание и ударяло в нос запахом разомлевшего березового листа, что у меня кружилась голова, слезились глаза, и я пулей вылетал из парилки. Да и отец еще минуту покашливал, покрякивал, похлопывал себя по бокам и тоже выскакивал из этого ада.
Выскакивал и некоторое время старался не смотреть на меня, озабоченно намыливая мочалку и пробуя рукой воду в шайке. Старался не смотреть и при этом — смотрел, поглядывал искоса и тотчас отводил глаза в сторону, лишь только возникала опасность встретиться с моим ответным взглядом. Отводил глаза в сторону — и пробовал воду, пробовал воду — и снова смотрел. Заметил я или не заметил, что он сплоховал, не выдержал жара в парилке? И есть ли в моем взгляде частичка осуждения, укоризны или насмешки: что ж ты, мол, дорогой папа! Мне-то, маленькому, простительно, а тебе…
Не герой он вовсе!
Да, он вовсе не был храбрецом, мой отец. И, хотя пришлось ему повоевать, понюхать пороху, как говорится, поползать по сырым окопам, посушить портянки на корнях поваленных, вывороченных взрывом деревьях и даже побывать в немецком плену, войны он боялся еще больше, чем парилки. Боялся целиться и стрелять в людей, почему-то все время думал не о том, что они враги, а о том, что они — как-никак живые. Боялся, что его, живого, застрелят и это может случиться в любую минуту: вот ты сидишь и вычерпываешь из котелка намятую картошку с тушенкой, а через минуту тебя уже нет — такая вот забавная экзистенция! Ты даже не успел приготовиться, даже не успел испугаться — и это самое страшное, — а над тобой уже сомкнулось, как над утопленным в ведре слепым котенком, и душа твоя улетучилась легким дымком, поднялась на небо. Испугался бы — и было б не так страшно. А тут — не успел, и тебя уже нет, и только котелок с недоеденной картошкой валяется рядом, и по нему ползают большие рыжие муравьи. Экзистенция, знаете ли…
Впрочем, отец всегда успевал испугаться — поэтому, собственно, и попал в плен, мерз, голодал, подбирал объедки на помойке, а после освобождения прошел фильтрационный проверочный пункт и советские лагеря. Успел, бросил винтовку, поднял руки, когда окружили, а что ему было делать, ведь он вовсе не храбрец, не герой! Ну, не герой он вовсе, а просто мой отец, и поэтому я люблю его, и мне становится до слез его жалко, когда я думаю о том, как он там, в этом плену, в этом лагере… Подбирал объедки, кутался в обмотки, дробил киркою камни, мерзлый грунт и впрягался в вагонетку, груженную углем, вытряхивал клопов из подстилки и вычесывал вшей из волос — неужели с ним все это было, именно с ним, моим отцом! Вот он намыливает мочалку и пробует воду или, уже одевшись, выпив большую кружку пива у мокрого мраморного прилавка и возвратившись, домой, читает на диване свою извечную ненавистную для меня газету. Читает газету и наливает себе чай, но не пьет его, а лишь искоса поглядывает на ложечку, двоящуюся в стакане. И при этом с ним — было. Неужели?!
Читать дальше