Да он и сам стесняется, что его пришлось забрать из подвала. Пришлось забрать: не оставлять же одного в пустой комнате, хотя у них самих теснота и место ему нашлось лишь в коридоре. Это не означает, что им все равно, — нет, скорее уж дедушке все равно, если ему два раза в день колют морфий, он успокаивается, впадает в тихое забытье и засыпает. Им же его очень жалко, несмотря на то, что муж служит в такой организации и еще неизвестно, как к этому отнесутся. «Во всяком случае, это никого не обрадует», — часто произносит тетушка, наклоняясь к самому уху моего отца, чтобы ее не слышали ни я, вычерпывающий из блюдца клубничное варенье, ни ее муж, сухо покашливающий за стенкой, ни умирающий в коридоре дедушка. И если дедушка и муж при всем желании не могли ничего услышать, то я все-таки слышал и понимал, что с дедушкой связано нечто недоговариваемое, утаиваемое и неудобное для всех — такое же неудобное, как вскоробившаяся планка паркета, о которую все спотыкаются. Споткнутся, чертыхнутся от досады, скажут, что надо бы, наконец, починить эту злосчастную планку, а на следующий день забудут и снова споткнутся.
Вот так же и о дедушку спотыкались — вернее, спотыкались на том, что дедушка-то, оказывается, был кулак. Да, он, нанимавший батраков, оказывается, был, и об этом тоже говорится в тетрадочке, из которой я, собственно, и узнал, что в начале тридцатых дедушка попал в списки на раскулачивание. Да, его должны были раскулачить, разогнуть сжатые в кулак пальцы, чтобы получилась плоская ладонь или горсточка. И эту горсточку можно было протягивать и в нее просить: «Подайте, подайте!» Но дедушка не захотел просить и не стал дожидаться, пока его раскулачат и с узелками отправят в Сибирь, а сам продал за бесценок свой дом, посадил семью на телегу и уехал прочь из деревни. Уехал из деревни в Москву, устроился столяром на мебельную фабрику и получил квартиру в подвале. Получил квартиру, и зажили они на новом месте, деревенские в городе, смоленские в Москве. Купили на толкучке галифе и солдатский ремень, выменяли на сало полосатую рубаху. Все терпели, сносили, кулаков не разжимали. И анкеты заполняли скупо, без излишних подробностей. Иными словами, скрывали то, что тогда называлось социальным происхождением. И фабричное начальство не докапывалось, поскольку дедушку уважало. Уважало, ставило в пример, жаловало почетными грамотами, а какие штуковины он на токарном станке вытачивал — залюбуешься!
Я и есть тот самый
Так, собственно, и появился этот подвал, где вырос мой отец и куда он возил меня в гости, — подвал в Докучаевом переулке с низкими потолками, покрытыми плесенью стенами, окнами на уровне ног, ну и прочее, прочее, о чем я вспоминаю как о величайшей потере. Хотя чего там особенно терять — низкие потолки, сырые стены, подслеповатые окна… но я вспоминаю, хотя чего там… И не в этом ли загадка странного экзистенциального чувства, преследующего меня в минуты воспоминаний, — чувства любви к своему несчастью? Не то чтобы я себя, несчастного, любил, это как раз понятно, но я именно несчастье свое люблю, и вы это понять попробуйте! Несчастье мое — хлебное, теплое, парное, словно нацеженное в подойник молоко. Оно, знаете ли, так греет, так ласково обжимает душу, что и отказаться-то от него становится совершенно невозможно.
Совершенно невозможно, знаете ли, м-да…
Вот почему — несмотря на свои весьма уже почтенные годы — я до сих пор не женат, неустроен и у меня нет детей, которым я мог бы передать по наследству альбом с фотографиями, шкатулку с письмами, картонную коробку с всякими ненужными бумажками, ресторанными счетами, трамвайными билетами, а заодно и эту семейную хронику. Читатель, возможно, спросит: «А как же жена, сварливая старуха… по морде трах?..» Да ведь это всего лишь плод воображения, воображение во мне разыгралось, вот я про жену-то и… прописал. Уж очень оно у меня пылкое, воображение, а все от нехватки жизни, от ее недостаточности. Не достает, понимаете ли, вот я воображением-то и восполняю. Поэтому я всякое о себе могу представить и так живо описать, что и поверишь, не усомнишься. «А как же конторка со следами засохших чернил — тоже выдумка?» Нет, это все правда. Бывший завсегдатай подвала, я привык ютиться на дырявом чердаке, со всех сторон продуваемом ветром, скрипеть поутру перышком за своей конторкой, а затем целый день сидеть на скамейке бульвара, кроша голубям горбушку белого хлеба (сахаром я ее больше не посыпаю), вечерами же ужинать в вокзальном буфете.
Читать дальше