Эти-то перепады – от тихой нежности к хищному оскалу – и щекотали Семипалого, волновали его...
За месяц он одел ее: купил широкий модный песочного цвета макинтош, шубу, обуви три пары и кучу всякого тряпья, от которого она обезумела, опьянела, каждый час меняя кофточку или юбку.
Тряпье – пусть, ладно. Но не больше!... Никаких драгоценностей, иначе волчонок почует запах крови, и неизвестно – к чему это приведет...
Наверное, слишком много он позволял ей – какую штуку сыграла она со Сливой и этим слизняком Пинцем! Зубами вырвала кусок побольше – сама, не побоялась, напала без предупреждения! Когда в будку его среди дня ввалились багровый от злобы Слива и гадючка Пинц, Семипалый выслушал их и насмеялся от души.
Он любил наблюдать за ней искоса, с удовлетворением отмечая, какая она гибкая, легкая, в какое согласие с голосом приходит все ее тело, когда она рассказывает о ком-то, изображая интонацию, движения, походку человека... И видно было, что совсем не задумывается над этими жестами и гримасами, то есть движима только природным даром.
Однажды вечером она принялась изображать ему трамвайных пассажиров.
То бабая из кишлака, впервые попавшего в город: как проезжает он одну остановку за другой, боясь сойти по ступенькам на тротуар, заносит ногу, держит ее приподнятой и наконец ставит на место. Двери закрываются...
То старый еврей, возмущенный поведением сына, как-то сам вылепливался из ее лица с характерной желчно-иронической гримасой: «Лучше бы он меня зарэзал, – я бы это легче перенес! – чем он мне такое сказал!»
То украинский дядька, отягощенный приличным воспитанием, трубно сморкается, потом оглядывает публику и говорит вежливо:
– Звиняйте, это я носом...
А вот забубенная компания возвращается с гулянки к остановке. Полупьяный гармонист, разворачивая свою гармонь, выкрикивает частушки. И пьяная баба выплясывает, подпевая ему в тон. Подъезжает троллейбус... Вскочив на нижнюю ступеньку и вцепившись в поручень одной рукой, баба другой рукой продолжает широко поводить под музыку, одновременно притоптывая и приплясывая на ступеньке. У гармониста фуражка съехала набок, две тетки из той же компании подтанцовывают на остановке. Водитель сидит, скрежеща зубами, так как не вправе тронуть троллейбус, пока эта компания не ввалится в салон. А те, с раскрасневшимися потными лицами, все отплясывают, разворачивая гармонь, голосисто выкрикивая:
Гости ели, гости пили и насрали в сапоги!
Видно, прав товарищ Сталин, что кругом одни враги!
Лежа на кровати, закинув искалеченную руку за голову, Семипалый смотрел на Катю, которая становилась то гармонистом, со съехавшей на ухо фуражкой, то окаменелым от ярости водителем, то пьяной бабой, отплясывающей на ступеньке троллейбуса... Даже лица пассажиров, мгновенно сменяя одно другим, она вмиг изображала... Хохотал в голос! Даже охрип... Отсмеявшись, сказал:
– А ты актриса, волчонок. Нет, правда! У тебя большие способности. Тебе учиться надо... – Помолчал и добавил задумчиво:
– Да и я способен на большее, чем в будке торчать.
Она прыжком забралась к нему на кровать, растопырила пальцы, будто сейчас задушит.
– Да и не торчи, – сказала она. – Денег у тебя и так навалом.
Он засмеялся невесело:
– А я больше хочу... И тебе не советую деньги мои считать. Ясно?
Она отпрянула, спрыгнула с кровати и, напевая, пошла по комнате кружить...
– Я-а-асна, а как же! – выговорила аккуратненько, улыбаясь своим оскалом.
Она все понимала – про себя, про него, – поэтому тоска отпускала ее лишь для передышки, как цыган своего ручного медведя отпускает на длинную цепь. Понимала, что – не навсегда. Понимала, что для Семипалого она проста, необразованна. Однако не тянулась – хоть как-то наверстать, хоть немного сократить это расстояние.
Вообще презирала всякую натугу. Все ее существо, искореженное детским голодом и страшными смертями близких, было устремлено только к одному – добыче.
Единственно что – любила, когда Семипалый вспоминал боевых товарищей. О дяде Лёше просила рассказывать несколько раз, с подробностями.
– Не пропускай! – просила... – Отец, значит, был из казаков...
– Но опальный! Из казаков его выгнали в 1905 году, за то, что он отказался рубить студентов на демонстрации. Когда искореняли нэпманов и кулаков, его взяли за то, что в Ростове владел двумя домами, – он к тому времени был землемер, непьющий, серьезный человек. Конечно – враг народа, а кто же! Лёше тогда было тринадцать лет, он как сын врага народа тоже загремел в лагерь. Сидел в женской зоне, с уголовницами... Они шили рукавицы, телогрейки, ватники... ну и разыгрывали Лёшу в карты на ночь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу