Лоранс всегда считала, что ей не нравится нагота. Живя с Ивом, она не очень любила показываться ему обнаженной. В наготе Ива было что-то торжествующее, хвастливое. Она же никогда не спала голой: любой предлог – боязнь замерзнуть, начинающийся грипп – мешал ей уснуть, и она тотчас натягивала ночную сорочку. А вот с Эдвардом ей почему-то начала нравиться ее нагота, хотя по ночам, когда злая бессонница не давала ей сомкнуть глаза и она вновь погружалась в свое безнадежное одиночество, даже если он лежал рядом, ей случалось что-нибудь накидывать на себя. Она одевалась не потому, что зябла. Она одевалась потому, что он спал. То есть покидал ее. То есть предпочитал ей сон – или сновидение.
Ее мучила жажда. Слишком много она выпила накануне. Она встала с постели, чтобы напиться. Но, заплутавшись в темноте, угодила в гостиную, наткнулась на громоздкий Bosendorfer и стала ощупью пробираться в кухню. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь убаюкал ее. Хотелось уткнуться лицом в теплый кошачий живот. Хотелось иметь ребенка. Она сидела в кухне, на черном табурете, как всегда, напряженно выпрямившись и держа в руке стакан с холодным молоком. И вдруг у нее из глаз брызнули слезы.
Обрывки сна, где Эдвард выпутывался из рыбачьей сети на берегу озера, никак не выходили у нее из головы. Нет, то был не Эдвард, то был маленький Уго, он нес ее на руках, его одежда вымокла, лицо неузнаваемо изуродовала грязь не то со дна канавы, не то из глубин Женевского озера. Она дрожала в его руках. Он прижимал ее к себе, и она ощущала холод его мокрого живота. Он бежал, крепко обхватив ее руками. Да, это был Уго, он бежал, неся ее на руках. Его живот был обнажен. Он весь был обнажен. Это был голый мокрый младенец.
Она принесла джинсы и положила их рядом с собой на кухонный стол, возле стакана молока. Встав, она натянула их, пошла в гостиную, в яростном порыве села за рояль, яростно заиграла баркаролы, вальсы, экспромты. Она сидела прямо, в своей обычной, напряженной позе, за концертным роялем, который служил ей уже восемь лет. Зато руки ее отличались изумительной гибкостью. Хоть они-то, по крайней мере, беспрекословно повиновались ей. Она играла легато. Знала, что все связывает этими легато. Ее педагоги возмущались подобной манерой исполнения. Зато она никогда не злоупотребляла правой, «громкой» педалью. Играла великолепно, с безупречным мастерством и чувством. Просто в ее игре никогда не оставалось ни единой отдельной, свободной ноты для нее самой. Ни одной лазейки, где звук мог бы уединиться, затеряться или, наоборот, возникнуть. Музыка звучала восхитительно, но в этом вечном, неразрывном легато крылся какой-то надрыв. Эдуард однажды заметил Лоранс, что, возможно, легато передалось самой ее жизни, самым обыденным поступкам, вплоть до манеры есть, вплоть до манеры любить. Она все соединяла, все связывала, все фиксировала, все стягивала воедино, скручивала в тугой узел. И – душила.
Внезапно ее руки замерли над клавиатурой. Она встала. Пошла в гостиную, обставленную в стиле «директория». Отперла маленький вычурный секретер с зеленой доской. Вынула пять пачек писем, перетянутых широкими белыми резинками.
Отец никогда ей не писал. Она знала только, как выглядит его подпись. Она раскрыла самую тонкую пачку – там были открытки, которые мать присылала ей из лечебниц или санаториев, когда Лоранс была маленькой. Она просмотрела две-три из них и сосредоточилась на черно-белых фотографиях, кое-где раскрашенных ее детской рукой. Потом сложила открытки в пачку.
И взялась за четыре других, гораздо более толстых, – это были письма от брата, написанные за все двадцать два года, что они прожили бок о бок; перечитав их, она снова ощутила острую боль потери. Однако по мере того, как она переворачивала белые странички, похожие на школьные сочинения, ей начинало казаться, что душа Уго ощущается в этих обращенных к ней словах все слабее и слабее.
Лоранс пыталась мысленно сравнить три тела, неразличимо слившихся в ее сне, – тела Уго, младенца и Эдварда. Тело Ива уже перестало являться ей в снах. Она расценила это исчезновение как знак, коему следовало починиться. Но отчего же она почувствовала в своем сне, по выходе из своего сна, необходимость безотлагательно переименовать Эдуарда? Почему отдаляла от себя и его тоже – этим необычным, грубоватым произношением его имени? Зачем ей непременно хотелось называть его так, как называла Роза?
– Твой друг – он кто?
Этот вопрос задала ей Роза вчера перед ужином, до того как он пришел, вернувшись из Дели, измученный четырнадцатью часами полета с несколькими пересадками. Лоранс ответила зло и беспощадно. Теперь она раскаивалась в этом.
Читать дальше