Гонят с пастбища стадо коров, над дорогой поднимается серое облако тёплой пыли, пронизанное лучами заходящего солнца, слышится густое мычание, щёлканье пастушьего кнута, крики женщин и ребят. Я прикрываю окно, натягиваю старые брюки моего зятя и майку и выбегаю на улицу. Нашу корову нельзя прозевать. Бывает, она уходит к железной дороге. Мама рассказывала, как однажды её едва не зарезало поездом.
Потускневшее солнце опустилось совсем низко над крытыми соломой и замшелым тёсом избами, а небо чистое, атласно-жёлтое на западе и голубое над головой. Стучат копыта, слышится усталое мычание и фырканье, где-то по ту сторону стада хлопает кнутом пастух. Наша чёрная корова с обломанным рогом увидела меня, покосилась и медленно, оттолкнув мордой пёстрого подтёлка, направилась к открытым воротам.
Мама подоила корову, и я ем на кухне холодную картошку с чёрным хлебом и запиваю парным молоком. И в это время в дом врывается Петька Милёшин, чёрный, как погалешек, нервный и подвижный. А следом за ним — сын школьной уборщицы, Юрка Иванов. Этот, напротив, абсолютный альбинос с льняными волосами, розовый от солнца, медлительный и добродушный. Все деревенские зовут его просто — Сивый. У обоих ребят отцы погибли на фронте, и они, как и все школьники, начиная с весны, наравне со взрослыми работают в колхозе. И ничего за это не получают, кроме бесплатного семилетнего образования. Начиная с восьмого класса, родители уже должны сколько-то платить. И поэтому, и просто потому, что надо самим зарабатывать на скудную кормёжку, большинство детей после седьмого класса бросают школу. Идут работать в колхозе. Более смелые подростки и девчонки уезжают в город — в ремесленные училища, чтобы в пятнадцать лет взять в руки инструмент или встать у станка. И на всю жизнь стать рабочим — маляром, столяром, токарем, слесарем. — Ты чой-то сидишь? — требовательно кричит Петька. Он единственный, кому наплевать на то, что я суворовец и брат директорши школы. Он сам в авторитете и самой природой создан командовать. — В ночное, что, забыл?
Чёрт, как я мог забыть?! Я уже дважды съездил в ночное, успел на скаку свалиться с лошади в пшеницу, и лучше ночного трудно что-то придумать. Спутанные лошади бродят по лугу под луной, а мы сидим у костра, жуём печёную картошку.
А конюх, дядя Ваня, курит козью ножку и рассказывает о фронте и о смешных и чудных обычаях в отвоёванных им у фашистов странах.
— Ну, чо ты? — говорит Юрка Сивый. — Жуй да айда на конюшню! Лошадь тебе сёдня смирную дадим — не бойся!
Я уже не могу ни пить, ни есть — мне хочется с ребятами, но и с Соней я не могу не встретиться.
— Сегодня занят, простите, — говорю я. — В другой раз. Завтра или когда?
Петька смотрит на меня яростно синими выпученными глазами, и по его чёрной окрысившейся физиономии видно, как он хочет обругать меня, но рядом мама. И Сивый рассердился, отвернулся и моргает своими короткими и острыми, как из стекловаты, седыми ресницами. Мама наливает им по стакану парного молока, и они молча уходят, оба босые, в заплатанных на локтях рубахах. Я дорожу их дружбой. Я вообще больше всего люблю друзей. И не очень переживаю. Завтра поеду с ними на сенокос. А когда будет дождливый день и нельзя будет выходить в поле, мы, как всегда, соберёмся в полутёмной бане Коськи Серьгина, похожей на избушку бабы-яги, и будем играть в «дурака», изредка поглядывая в окошечко на пруд, вспухающий от дождя, и старые ивы, моющие косы на ветру в серой воде.
А пока я готовлюсь к свиданию с Соней. На шестке русской печки накладываю древесных углей в тяжёлый чугунный утюг, поджигаю угли при помощи клочка из газеты «Правда», выхожу с утюгом на крыльцо и раскачиваю утюг до тех пор, пока из-под крышки и узких щёлок поверх дна не начинают сыпаться белые искры. Ржавый утюг оживает, раскаляется и разносит по двору чистый запах берёзового дымка — как там, в ночном, у костра.
В суворовском мы чаще всего гладим брюки холодным способом: мочим стрелки, кладём брюки под простыню и ложимся на сырое — Рахметов и на гвоздях спал. Брюки преют всю ночь, и к утру всё в порядке… Бывает, конечно, — дежурный сержант будит тебя и заставляет положить брюки на место — на табуретку. Ты бормочешь со сна «слушаюсь» и, сонно покачиваясь у кровати, неохотно выполняешь приказ. А после ухода сержанта снова аккуратненько укладываешь брюки на матрац под своё горячее кадетское тело.
Дома другое дело. Дома под рукой всегда утюг, никакой очереди, как в суворовском, где на всю третью роту, на восемьдесят шесть человек, всего два утюга. Да и то, если один из них чудом достался тебе, то надо бежать с ним на училищную кухню и клянчить у поваров нагрести углей в утюг из печки.
Читать дальше