– Передай мои слова всем художникам всего мира, даже на континенте и в Южной Африке. Никаких моллюсков и грязных иголок. Спиды [32]принимайте перорально. Никаких устриц, если они на вас смотрят, и никаких мидий в месяцы без буквы «р».
Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле – лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, – в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра.
– Почил поэт.
– Чего?
– Этот человек умер.
Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо.
– Точно. Вы его врач?
– В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях.
Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки, выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно – она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно.
Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу. [33]Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили.
Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату.
Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы:
– Главное – это знать, что на что похоже.
– Но ничто ни на что не похоже, – ответил я с идеальной восточной улыбкой.
Компаса не было ни в рюкзаке, ни в кармане куртки. Перетряхнув спальный мешок, я обнаружил, что прибор застрял в папоротнике, постеленном для сбора влаги. Циферблат запотел, как случается с дешевыми часами. Это был очень дорогой немецкий компас, подарок на Рождество. Тоже мне, хитрая диверсия. Фрицы отрываются, подумал я, вглядываясь сквозь обрамленный стеклом туман в неуверенно дрожащую красную стрелку. Рассмотрев наконец шкалу, я не поверил ей, как и четыре дня назад. Однако сунул в карман пакет изюма, наполнил из ручья солдатскую флягу времен Второй мировой и отправился на юго-юго-запад к машине, до которой, по моим прикидкам, было миль семь. Когда доберусь до просеки, встанет вопрос, куда поворачивать – налево или направо. Может, какой-нибудь финн-лесоруб за это время разбил стекло и угнал машину, закоротив провода зажигания. Странные люди, эти финны Верхнего полуострова. Живут на одних пирогах – мясо, брюква и картошка, завернутые в тесто. Пьют, как кони, а разозлившись, дерутся топорами и дробовиками. Не особо изобретательны – даже рецепт пирогов к ним пришел из Корнуолла во времена медного бума прошлого века. Финнов привезли сюда работать грузчиками, и они вцепились в эту местность из-за снега, холодов и короткого лета. Она напоминает им другую необитаемую планету – их родину. Как-то в баре я разговорился с финном, который за год до того перегрыз на спор небольшой кедр и таскал в доказательство фотографии. У него почти не было зубов – ради ящика пива он оставил их в стволе дерева. В другой раз я танцевал с финкой, и она показывала мне левую сиську, простреленную на оленьей охоте. Шрам был точной копией кратера потухшего вулкана Лассен. Я предложил ей съездить в Смитсоновский институт, пусть выдадут сертификат.
Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать? Не сказать, чтобы я в них разбирался или чувствовал себя здесь так уж вольготно. В конце концов, это чужой мир – искалеченный, однако доживший кое-где до наших дней, при том что язык его утерян безвозвратно. Кто-то предположил, будто тяга к этому миру заложена у нас в генах. Один мой дед был дровосеком, другой – фермером, оттого у меня кружилась голова на седьмом или пятнадцатом нью-йоркском этаже. Я просто не смог приспособиться к слоям и уровням людей надо мной и подо мной. Я жестоко страдаю в самолетах, хотя мой случай почти уникален – когда мне было лет двенадцать, маленький самолет, на котором я летел в Чикаго, попал в аварию на аэродроме Меггс-Филд. Сильный боковой ветер с озера Мичиган подхватил нас, наклонил самолет, и тот, обрубая крылья, покатился кубарем с полосы, пока наконец не остановился вверх колесами в нескольких футах от волнолома. Пожарная машина поливала нас пеной, Я повис на ремне, ударом с меня сорвало башмаки, а мозги искрились всеми цветами техниколора. За живучесть нас удостоили фотографии в «Чикаго трибюн».
Читать дальше