Так как же? И что это за «почти та же» планета? Идет ли речь о внутреннем мире писателя? О литературе, — языке-посреднике? Но какая же литература без языка? Или автор говорит об универсальном, трансцендирующем любой язык языке образов, способе видеть и соединять увиденное так, чтобы при любом переводе угол зрения, уникальный для автора, оставался тем же?
«Я сел на пол и закрыл глаза. Я ощущал в себе вибрирующую вещественность всех этих жизней».
«…таинственное созвучие вечных мгновений. (…) Надо было через безмолвный труд памяти разучить гаммы этих мгновений. Научиться сберегать их вечность в рутине повседневных действий, в тупости расхожих слов. Жить с сознанием этой вечности…»
«Это был африканец, в его глазах стояло смирившееся, спокойное безумие. Он заговорил. Я наклонился к нему, но ничего не понял. Наверное, то был язык его родины… Картонки его убежища были исписаны иероглифами».
Я наклонился к нему, но ничего не понял… Здесь автор ироничен и жесток по отношению к самому себе. Улица ли корчится безъязыкая, утерян ли счастливый миг, когда казалось, что универсальный язык найден? Намек ли это, знак, сигнал, образ, весть о том, что «язык родины» (которой?) непонятен другим, и надо опять-таки искать язык-посредник, искать средства самовыражения?
«Таинственное созвучие вечных мгновений» — излишне красивые слова, каждое по отдельности, а уж все вместе — тем более. Приторный сахар медович в шоколаде, с зефиром и взбитыми сливками. Смысл, однако, никогда не бывает приторным, и смысл тут есть. Это желание человека быть всем миром, прошедшим и настоящим, соединить все в себе, встать в некоем центре, на перекрестке, в сердцевине мира, — знакомо многим и выражено многократно и по-разному. «Вселенский человек». «Весь трепет жизни всех веков и рас // Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас». «О, я хочу безумно жить: все сущее — увековечить, безличное — вочеловечить, несбывшееся — воплотить!». (Приблизительно тысячу примеров — от мандалы Шри-Янтра до «музыки сфер», от борхесовского «Алефа» до дантовской «любви, что движет солнцем и созвездиями», и т.п. опускаю.)
Итак, освященное традицией желание быть сразу всем и всеми: русским и французом, солдатом и женщиной, Европой и Азией, настоящим и прошлым, — быть всем и все воплотить? Надо ли тогда понимать «язык родины» как природный, бытовой, расхожий язык («тупость расхожих слов») в противовес «межъязычию» — языку поэзии, литературы, творчества? Должно быть так, иначе нечем скрепить ткань романа, нечем объединить те несколько планов, которые я постаралась наметить (их больше), нечем объяснить ненормальную яркость одних образов (в основном случайные лица и пейзажи), контрастирующую с ненормально тусклым рядом других (скажем, прозрачные, как залетейские тени, родственники героя, невидимка-сестра). В романе начисто отсутствует юмор, нет психологии, взгляд кружит вокруг одних и тех же пейзажей, сцен, деталей, — но так и должно быть, этого и следует ожидать, если главной темой является рождение писателя, поиск языка, всматривание в самого себя.
Тут, однако, мы, простые люди, опять заходим в тупик. «Межъязычье» — это впечатляет, но, положа руку на сердце, нам этого как-то мало; мы бы хотели и обычного языка, желательно — очень хорошего. Желательно — «на усех уроунях». Чтобы и лексика, и грамматика, и выбор слов, и все остальное. Тут мы опять с досадой вспоминаем, что русский человек Макин написал роман на французском языке, а на русском писать не стал, и мы можем прочесть этот роман только в обратном переводе с французского. И межъязычье межъязычьем, но у французского языка — свои законы, а у русского — свои. И более того, у французского языка, у французской литературы свой набор стилевых традиций, а у русского — свой. Например, — путаясь, размышляем мы, — как перевел бы француз на свое королевское наречие простенький русский текст: «То-то, брат, и оно-то!.. Это тебе не фу-фу!.. Неча! Эвон! Шалишь!..» — и, еще больше путаясь и горюя, догадываемся, что — никак бы не перевел, все бы испортил… Очевидно, и при переводе в обратную сторону, с французского на русский, должны возникать дубовые неловкости стиля, натужное притворство, словесные комки и колтуны. Добро бы действие «Французского завещания» происходило во Франции, так нет же — в России, в совке, в деревне! Добро бы главным персонажем была французская бабушка, так нет же, она одна такая, а остальные-то — наши! Один из этих наших, грубый и пьяный комиссар, говорит нежной француженке в 1922 году: «Я могу арестовать и расстрелять тебя здесь, во дворе, где сортиры!» Ой, не говорит он так, ни за что не поверю, — «во дворе, где». Наверное, он говорит что-то вроде: «Вот щас как арестую да и пущу в расход у нужника!» Или: на кухне у нашего героя взрослые вспоминают о прошедшей войне, причем «артиллеристов называли уже не иначе как “чужеспинниками”». Руку даю на отсечение, что они называли их «захребетниками»! Голову дам, да чего мелочиться — четвертуйте меня!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу