Мама отвезла нас с братом в реабилитационный центр в детской коляске: я, шестилетний, весил четырнадцать килограммов, девятилетний брат — девятнадцать. Соевое молочко — вот что нас спасло. Три целых и одну надломленную плитки шоколада я выбросил тайком от мамы лет пятнадцать назад. Нашел их в старом чемодане, на самом дне, завернутыми в старую газету. Мне было страшно на них смотреть.
Я гляжу в спокойное лицо бабушки Лисичанской, вспоминаю этот рассказ Марка Григорьевича и думаю, что, наверное, умудрись перезимовать в Карманове ту зиму, я бы так же растягивала карамельки-подушечки, как они тот злосчастный шоколад. Конечно, голод мне не грозил, просто я сознательно отгородила себя от людей. Закрылась в своей избе, тетя Лейда навещала меня исправно, каждое утро и каждый вечер, сидела со мной, что-то говорила, я слушала ее, но не слышала. Постепенно, все глубже и глубже, впадала в спячку.
У меня сложные отношения с возрастом. Иногда, даже теперь, я кажусь себе моложе своих сорока двух, чаще — гораздо старше. Тогда, в кармановской избе, ощущала себя глубокой старухой. Потребности свелись до минимума. Вскипятить на плитке чай, сварить картошку, макароны или кашу, протопить печь. Я часто и подолгу лежала, путала день с ночью, иногда часами смотрела, как гнутся под ветром деревья на окраине леса, как добивает октябрьский дождь умирающие травы.
Даже Мустанг, которого Лейда, по-моему, специально пустила пастись под моими окнами, не мог выманить меня на улицу. Солнце красило лес в желтые и оранжевые цвета, ветер обрывал листья. Во дворе Лейда стучала в деревянном корыте сечкой — рубила на зиму капусту, я не выходила ей помогать.
По-прежнему каждый день на моем столе появлялась банка с молоком, а по воскресеньям лукошко с яйцами. Я почти не притрагивалась к подношеньям моей чудесной соседки, иногда хлебала скисшую простоквашу, но чаще исправно навещавшая меня Лейда упрямо меняла банку старого молока на банку свежего, утреннего, уверенная, что моя апатия пройдет и я воспряну к новой жизни.
— Вставай, вставай, Вера-девушка, без работы смерть, — напевно исполняла она утреннее приветствие. Я смотрела сквозь нее, вымученно улыбалась, но говорить не хотелось. Нет, могла говорить, но не хотела, сознательно сжимала губы, дура несчастная. Как же мне было жалко себя в эти три недели, что только не насочиняла себе, оставаясь одна, стыдно вспоминать.
Работа! О какой работе говорила эстонская бабушка? Тюкать капусту, убирать в хлеву — ради этого была рождена на свет? Лень обволакивала меня, как заморозок осенний цветок. Я похудела. Сухая и звонкая, лишенная надежды снова быть нужной кому-либо, я дошла до крайней степени отчаяния-безумия.
Как-то глубокой ночью проснулась от холода: с вечера забыла растопить печки. По крыше стучал дождь, он лил уже третий день, мелкий, холодный, беспросветный. Выйти во двор к дровянику казалось ненужной пыткой. Открыла вьюшки, затопила печи книгами. Сидела на корточках, рвала их тетрадями, с хрустом раздирала корешки, кидала в гудящие топки: в русскую — в лежанку, в русскую — в лежанку. Джек Лондон, Майн Рид, Эмиль Золя, Фейхтвангер, «Капитанская дочка», Диккенс, «Мертвые души», Некрасов, Маяковский, учебники с каракулями моего Павлика, два затесавшихся сюда дневника за шестой и седьмой классы с жирной росписью возле каждой пятерки Файзулло Рахмонова — их учителя литературы.
Сперва они горели неохотно, листы чернели по краям, толстые тетрадки занимались медленно. Я шуровала в печках кочергой-куковкой, как ее здесь называли, и огонь начинал пробирать их, ярился, крутил картон, превращая его в свиное ухо, рвался вверх к кирпичам свода, голосил в трубах, а оранжевые отблески его плясали по стенам избы, загоняя неровные нервные тени в углы. Я не зажигала электричества, мне было достаточно света открытого огня. Я рвала, кидала, жгла, рвала, жгла, кидала.
В избе стало жарко, на лбу выступила испарина, по щекам текли то ли слезы, то ли капли пота: простоволосая, в грязном залежанном халате, я была похожа на ведьму, варганящую в полночь приворотное зелье.
Сложно сжечь за раз две сотни томов, но мне это почти удалось — я стояла смену, как кочегар на пароходе, кидала и кидала книги, уже не раздирая, а лишь приоткрыв — страницами в огонь. Весь Бальзак, весь Чехов, русские сказки, таджикские сказки, Андерсен. Когда мы читали «Русалочку», Павлик плакал навзрыд. Я вспомнила это и заревела сама:
— На тебе «Огниво», на тебе «Дюймовочку», вот он, твой «Оловянный солдатик»!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу