«Дни в доме Цыбукиных проходили в заботах. Еще солнце не всходило, а Аксинья уже фыркала, умываясь в сенях, самовар в кухне гудел, предсказывая что-то недоброе. Старик Григорий! Петров, одетый в длинный черный сюртук и ситцевые брюки, в высоких ярких сапогах, такой чистенький, маленький, похаживал по комнатам и постукивал! каблучками как свекор-батюшка в известной песне. Отпирали лавку. Когда становилось светло, подавали к крыльцу беговые! дрожки и старик молодцевато садился на них, надвигая свой большой картуз до ушей, и, глядя на него, никто бы не сказал, что ему уже пятьдесят шесть лет. Его провожали жена и невестка, и в то время, когда был хороший чистый сюртук и в дрожки был запряжен громадный вороной жеребец, стоивший триста рублей, старик не любил, чтоб к нему подходили мужики со своими просьбами и жалобами, он ненавидел мужиков и брезговал ими и, если видел, что какой-нибудь мужик дожидается у ворот, то кричал гневно:
— Чего стал там, проходи дальше!»
Или кричал, если то был нищий: «Бог дасть!».
Но вот в доме Цыбукина столкнулись две бесчеловечные силы. Одна активная, полнокровная, из породы рвущихся к сладкому лакеев, — Аксинья, вторая пассивная, бледная, по-коровьи тупая Липа, жена старшего сына, осужденного в городе за подлог. Тихая Липа, обороняющая свою жизнь покорностью и темнотой. Аксинья «красивая, стройная женщина, ходившая в праздники в шляпке и с зонтиком» и путавшаяся с сыновьями фабриканта. Липа «худенькая, слабая, бледная, с тонкими нежными чертами, смуглая от работы на воздухе, грустная, робкая улыбка не сходила у нее с лица и глаза смотрели по-детски доверчиво и с любопытством». Жестокое обвинение в бесчеловечности совершенно на вяжется, казалось бы, с этим кротким существом. Но вот Аксинья, умеющая читать по букварю и знающая начальную арифметику для расчетов в лавке, хладнокровно убивает младенца, любимое дитя Липы, чтоб избавиться от чужого наследника.
«Аксинья вбежала в кухню, где в это время была стирка. Стирала одна Липа, а кухарка пошла на реку полоскать белье… На полу еще была куча немытого белья и около него, задирая красные ножки, лежал Никифор…
— Отдай сюда, — проговорила Аксинья, глядя на нее с ненавистью, и выхватила из корыта сорочку, — не твое это дело мое белье трогать! Ты арестантка и должна знать свое место, кто ты есть.
Липа глядела на нее, оторопев и не понимая, но вдруг уловила взгляд, который та бросила на ребенка, и вдруг поняла и вся помертвела.
— Взяла мою землю, так вот же тебе!
Сказавши это, Аксинья схватила ковш с кипятком и плеснула на Никифора. После этого послышался крик, какого еще никогда не слыхали в Уклееве, и не верилось, что такое небольшое слабое существо, как Липа, может так кричать…».
Мальчик умер. Аксинья завладела хозяйством, выгнав Цыбукина и Липу на улицу. Проходит некоторое время. Осень. Девки и бабы толпой возвращаются со станции, где они работали. «Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть. В толпе была ее мать Прасковья, которая шла с узелком и, как всегда, тяжело дышала…».
Говорят, время лечит. Все верно, но так высок трагизм, я не говорю — мыслящее, просто одушевленное существо, пожалуй, не могло б спуститься живым и неповрежденным с высоты страдания, на которую было поднято. Здесь же все напоминает не лечение временем, а скорее смену времен года. Царит зной, и неодушевленная природа с силой, которой может позавидовать любой живой темперамент, отдается жаре, затем наступают холода, и ни тени прошлого зноя, все сковано стужей, всюду лед и ветер, проходит зима, и все цветет, все ярко и весело.
Подошел старик Цыбукин. «Липа поклонилась низко и сказала:
— Здравствуйте, Григорий Петрович! — и мать тоже поклонилась.
Старик остановился и, ничего не говоря, смотрел на обеих; губы у него дрожали, глаза были полны слез. Липа достала у матери кусок пирога с кашей и подала ему. Он взял и стал есть…»
Цыбукина можно назвать палачом-жертвой. Липа не палач, но и не жертва, хоть над ее материнством страшно и гнусно надругались. Разные живые существа защищают себя по-разному, одни при помощи зубов, другие при помощи ног, третьи же защищают себя, сливаясь с окружающей местностью. Но характерна ли эта неподвижная, идеально лишенная комплексов фигура для нашего быстротекущего нервного времени? Это не то, что мы именуем равнодушием, ибо равнодушие — определенная человеческая позиция, которую можно распознать и осудить. Здесь же и осуждать нечего, опираясь на бытовую расхожую мораль, и если я осудил это, то поторопился.
Читать дальше