Теперь мне за шестьдесят, и я до сих пор ни разу не осмелился написать имя «Амария». Из гордыни. Гордыни людей моей касты. Из-за тяготеющего надо мной долга перед памятью о матери и о моем деде-аделантадо. Как поведать им о моей супружеской жизни с индеанкой? Как рассказать им об этом без лжи, легкомыслия или фальшивого оправдания чувственностью? Я думал молчать вечно. Еще немного, и я готов был приказать самому себе забыть обо всем. Я никогда не был свободен в этих вещах, как Кортес и многие другие. Мне говорят, что коварные британцы и голландцы почитают ужасным позором признаться в любви к индеанкам и прочим туземкам. Они, пираты и убийцы, стесняются признавать детей другой расы. В этом дурном смысле я был больше британцем, чем истинным испанцем, то есть христианином. Я не был таким, как Кортес, Ирала или Писарро. В этом деле моя гордыня сыграла со мной злую шутку…
Бремя сознания, что скрываешь то, что любил существа, тобой порожденные, тяготит чрезвычайно. Когда я со всей мыслимой откровенностью кончил описание моей подлинной жизни среди чорруко и моего брака с Амарией, я положил перо и стал расхаживать взад-вперед по крыше. Если бы на верхушке Хиральды стоял муэдзин, он бы приказал схватить меня как сумасшедшего. Я разговаривал с самим собой и произносил вслух имена Амадиса и Нубе, я даже выкрикивал их!
Я почувствовал глубокую любовь к этим листам бумаги и к чернильнице. И если бы здесь находилась Лусинда, я бы обнял ее и расцеловал.
Я спрятал свои бумаги и спустился по лестнице чуть ли не вприпрыжку, чего, наверно, со мной не бывало уже лет двадцать. Переодевшись, отправился гулять — голова была переполнена образами и голосами, что, вероятно, придавало моим глазам необычайный блеск. Никогда Севилья не казалась мне столь прекрасной. Я дошел до берега Гвадалквивира, потом повернул обратно, выпил два стакана мансанильи в трактире Лусио и, как всегда, когда в душе моей что-то просыпается, направил шаги к запустелой усадьбе рода Кабеса де Вака, где в патио растут деревья, посаженные моей матерью. Смоковница, пальма. Радуясь скрывавшим меня сумеркам, я забрался на камень у ограды и заглянул в патио, который на сей раз показался мне просторней, чем обычно, но все же не таким, каким он был в моих воспоминаниях о проказах в часы сиесты. Я почувствовал благодарность к нему. Он был как бы священным местом, тайным храмом. Я подумал, что у каждого человека должно быть такое место, сокровенное и бесценное. Лимонное дерево показалось мне менее захиревшим от кислот фламандских дубильщиков кожи, купивших наше владение.
В своем воодушевлении я почувствовал, что не смогу оставаться один дома, слушая воркотню доньи Эуфросии о высоких ценах на рынке, которые она приписывает злосчастному открытию Индий. Я направился к улице Сьерпес по берегу, где находится маэстранса [63] Маэстранса — заведение для упражнения в верховой езде.
. Тут я вспомнил, что по этой же дороге ходил с матерью и рабынями-мавританками — быстро пробирался сквозь толпу, чтобы поглазеть на горделивых моряков и процессию индейцев с попугаями, туканами и тигрятами в клетках, во главе которой шел дон Христофор Колумб, возвратившийся из путешествия. Это было, наверно, в 1493 году, в Вербное воскресенье, когда, как говорила мать, уже подул «бриз из Африки», предвестье лета. Я был еще очень мал, почти ничего не помню. В какой-то момент одна из мавританок взяла меня на плечи, чтобы я мог смотреть поверх голов восхищенной, орущей толпы. Кажется, я видел какую-то птицу почти без перьев, привязанную за лапу к кресту. Видел шест с металлической пластинкой вроде маски. Народ кричал: «Это золото! Золото!» А мне виделась какая-то грязноватая латунь, которая не блестела, не сверкала. Она была тусклая, некрасивая, но люди кричали, указывая на нее, словно то была Макарена [64] Макарена — район Севильи и образ Св. Девы, которому там поклоняются.
или дарохранительница из кафедрального собора в процессии короля. Остались лишь обрывки воспоминаний. Пожалуй, запах пота разгоряченной мавританки. «Христофор Колумб! Колумб!» — кричали люди и рассказывали невероятные истории, и мать приказала повернуть обратно, в тишину нашего дворца. Все были разочарованы. С первого дня. Или ошибочно очарованы. С первого дня.
Рассказав свою историю, я как бы вписал моих детей в «наш мир», в нашу цивилизованную историю. Словно раньше их похоронил и лишь теперь позволил им дышать, позволил жить.
Читать дальше