Этот звук бесконечен. Он всегда слышит его, даже во сне. Он знает, что в любую минуту может прекратить его, стоит ему лишь повернуть этот звук вспять и довести его обратно до тех, выпустивших его, рук. Достаточно лишь вообразить этот обратный пусть стекла — он уже опять начал искушать судьбу, делая это, — и шаг за шагом, с лугов, с полей, с задумчивости и перезвона стад, с растянутой радужной пленки — опять к плотине, в узкое маслянистое русло, к поворотам, к поваленному обомшелому стволу, к заводи, к блеску паутин, к идущему на дно листу, вверх по бесконечным тюремным лестницам, утолщая и угрубляя звук, все целее стекло, стекается, как на магнит, какие крупные осколки, но всё в них еще осколки, всё еще группируется из атомов, и вот уже целые обломки — десять, пять, четыре, два, склянка уже цела, вот встает, подплывает ко дну, некоторое сопротивление форм, наконец, творение закончено, опять это бессмысленное висение над пропастью, но теперь уже перед скачком вверх, вот начался этот полет — немыслимая, нелекальная кривая, отдых на площадке (окончательное воссоединение со дном), мелкие прыжки по ступенькам, ровно восемнадцать, надтреснутые звуки, которые уже не разрешатся от бремени песни, сливаются в гул, опять площадка, рифление, щербление, у запыленных стоптанных башмаков, бессмысленное кружение, ускорение, ускорение, несколько немыслимых сальто-мортале, вот становится на дно, гул, пронзительный гул по всей тюрьме, молчание, отрывается от земли, кувыркающийся, немыслимый полет кверху, в пропасть, в бездну — в преисподнюю застывших от ужаса рук.
Но склянка так и не узнала ада. Она застывает в самом преддверии преисподней и снова совершает свой бесконечный полет, теперь опять вниз, по бесконечным тюремным лестницам, и опять тесное русло, заводь, повороты, плотина, широкое приволье лугов, и бесконечен ход времен, и судьба невосстановима, и бесконечен звук вечности в ушах.
Теперь этот звук всегда с ним. Он всегда с ним одно, и иногда он сам становится звуком. Звук утончается, растворяется в своей причине, он опускается на самое дно сознания и становится непроявленным. Но он там, человек знает это, и стоит ему только захотеть — и он опять слушает эту бесконечную симфонию голубых стекол. И опять вместе с водой вкушает свободу. Ибо кто может остановить воду? Она проникает всюду.
А солнечный луч, танец пылинок в нем, бесконечная жизнь, полная смысла и движения? В этом луче видишь, что земля не мертва, что она вовсе не прах, как говорят поэты, а живой и чувствующий организм. А выступающие надписи на стенах? Разводы сырости, игра теней? А нежный бархат лишайника в углу над кроватью — скоро он зацветет. Он поит его от своей скудной тюремной похлебки. А иней в зимние холода? А голубиный пух на окошке? А таинственные узоры природы на ножке деревянного стола, которые он начал потихоньку разгадывать? И таинственный ход солнца на стене, проявляющий орнамент старинной кладки?
Он лег отдохнуть. Закрыл глаза. Он начал быстро уставать.
Всякое скудное тюремное впечатление разворачивалось для него теперь в широчайшую картину, в бесконечный поток ассоциаций, который истощал его и доводил до изнеможения. Опять зарождающийся в мозгу стеклянный звук, который приводил его теперь в ужас своей неотвратимостью, был прерван лязгом затворов и перебиранием заржавленных ключей. Кто-то шел к нему. Склянка повисла в воздухе.
По-видимому, его идут кормить. Ну конечно, обычное положение солнечного пятна на полу, как раз в расщелине плит. Но пятно уже выходило из расщелины…
Дверь открылась. Угрюмый осповатый надзиратель с ключами на боку стал у двери, молча предлагая ему выйти.
Человек повиновался. В последний раз он обвел глазами свою одиночку — окошко, паука, лишайник — и длинный ряд своих печальных дней. И тот последний, к о н е ч н ы й день, сегодняшний, этот еще совершенно не прожитый день — он уже как-то слишком нелепо отстоял от предыдущих, как-то уж слишком вульгарно и грубо, нарушая всю эту рассчитанную симметрию, и был короче всех других, и как бы вызывал этим свою непрожитость.
Зачем он спешил? Теперь он раскаивался в этом. Быть может, теперь его поведут на казнь. И вот теперь, в свете этого невозможного предположения, уже за самым порогом двери и сознания (в тесноте камеры он этого не замечал), он увидел не только этот безрассудно недожитый день, но и весь последний ярус своего заточения, как-то немыслимо съезжавший вниз, к полу, изгиб его был медлен, но неуклонен и почти не нарушал строгого параллелизма остальных.
Читать дальше