Сколько же раз пытался Изидор осуществить логический охват неохватного — и каждый раз впустую. Скользкие мысли, а вернее — их эмбрионы, выскальзывали, как слизняки, и делали это тем проворней, чем сильнее хотел он их стиснуть. Трудность заключалась не столько в самом анализе, сколько в фиксировании в памяти образа пролетавшего мгновения. Пока оно длилось, все было хорошо: несмотря на краткость, оно представлялось чем-то ясным, как «солнечный бык на щите св. Литимбриона». Но как только оно исчезало, вопреки всем непреложным законам психологии, а в частности и в особенности — вопреки закону, гласившему, что каждый осознанный момент вскоре после своего исчезновения непременно получает мемориальное соответствие, которое всегда можно вызвать, — совершенно невозможным становилось понять, как это мгновение вообще могло длиться, несмотря на абсолютное знание о том, что оно реально имело место, пусть даже в виде придания колорита всему комплексу воспоминаний о последовавших за ним событиях или каждому актуальному моменту благодаря одному лишь воспоминанию о нем. Вот они — бездны хитросплетений!
Метафизическое откровение = противоположность предыдущего, характеризовалось глубоким жизненным обмороком, в котором он переживал глубочайшие озарения, отлившиеся затем в частные философские положения его Гауптверка = Главнотвора. Сейчас речь шла не о критерии истинности частичной мысли, а об основах целого, о праве на систему вообще: надо было начать писать систематически — другого выхода не было. Безвозвратно отлетали блаженно-безответственные минуты откровения, минуты как бы еще подпонятийного барахтанья в нерасчлененной магме целого как такового — именно как такового, черт побери — als solche, comme telle, as such, — ибо одно дело частичные решеньица и совсем другое — целостностная система, состоящая из понятий и основных положений, с которыми предстояло примирить неоспоримые истинки, усвоенные в ходе штудирования «зарубежных мастеров».
Поворот к дому прекрасно помог Изидору преодолеть предыдущий «Ideengang» [130] «Ход мысли» (нем.).
(мыслевод?). Тому способствовал пейзаж, открывшийся его взору в восточном направлении, столь не похожий на западный — с подсвеченной стороны, как будто его целиком вынули из другого дня, другого времени года и даже из другой широты.
Но вдруг мир закачался на своих вековечных шарнирах и тихонько повернулся к несчастному своим вторым, таинственным лицом, стыдливо спрятав первое в кущи божественности. Существует ли вымысел более заурядный, чем Бог — это наследство самопервейших из первожителей Земли, являющее собой всего лишь символ непостижимости Тайны Бытия? Ведь это всего-навсего человек, даже уже не Единичная Сущность = (ЕС), а раздутый до бесконечных размеров, пространственно-временных (последнее пока что не вполне усвоено: б ы т ь оно может не везде, но д е й с т в о в а т ь может везде, даже на расстоянии, до бесконечности) и прочих: чувственных и интеллектуальных особенностей; он — мегализированный войт, бурмистр, президент, король (в настоящее время), прежде он вел свое происхождение только от короля; в тотемном клане нет явных личных божеств: есть мана и есть почитаемые животные — что-то в этом духе, да бог с ним, главное здесь то, что в основе всех религиозных концепций есть нечто неопределенное (мана, а для педерастов — «педа»), это бытие в целом, это нечто, не охарактеризованное точнее, чему противостоит самим фактом своего существования бедное ограниченное (ЕС) [131] Даже не зная соответствующих теорий, я (несмотря на Малиновского, выводящего религиозные чувства из жизненных чувств) выдвинул эту концепцию еще в 1912 г. (Прим. авт.)
. По мере формирования власти индивида из этого проступает бог, поначалу — многоликий, а потом все более и более монолитный.
Блеск Вековечной Загадки полоснул Изидора по морде, как светящийся буфер груженного кошмарами всего Бытия туманного поезда-монстра. Рядом сновали глупые мыслишки и мчались к этому свету, как фототропичные рыбки. (И в с е э т о д л и л о с ь — э т о б ы л о ч у д о м.) О том, чтобы искусственно вызвать такое мгновение, не могло быть и речи, по крайней мере, до настоящего момента его жизни. Никакие наркотики (а их Изидор перепробовал — правда, лишь в качестве эксперимента, когда занимался психологией художественного творчества, — все, так ни к одному и не пристрастившись) — от морфина до эфира и эвкодала, от кокаина до самого пейотля и мескалина — ни в чем не могли помочь: они давали с т р а н н о с т ь р е а л и с т и ч е с к у ю, а н е м е т а ф и з и ч е с к у ю, н е к р а й н ю ю, странность, что называется «сказочную», если только она не была всего лишь той странностью жизни, которую способен ощутить даже самый заурядный пижон на танцульках («мадам, это чудесное танго, и этот ваш кружащий голову смех, и это мгновение, навсегда отлетающее в прошлое...» и тому подобная чепуха, произносимая самцовым, яйцевым голосом на ушко какой-нибудь разнузданной «обезьяне»), так называемое «очарование жизни», которое можно определить как обостренное ощущение мимолетности в связи с внешними отношениями и состояниями, особенно редкими и приятными. Даже самая большая доза кокаина, какую только можно выдержать, ничего не даст сверх того — дело здесь совсем в другом. Наверное, в том, чтобы сформулировать это так, как когда-то сказал о событиях в Польше в определенную эпоху один старый «ruskij Poliaczyszka», так называемый «krasnyj gienierał»: «Все бутафория, бред! Вообще, если крепко задуматься, то вообще ничего не известно, ничего, понимаешь, идиот? БРЕД!»
Читать дальше