В пустом зале ожидания я примостился у открытого окна, на широком подоконнике. Чистенькая бродяжка похрапывала на скамье, прикрывшись пуховым платком. Лицом она уткнулась в спинку, из уха торчал комок грубой ваты с семечком хлопка. Коренастый милиционер хмуро курил на крыльце, пальцы боролись с тугим воротником, одна нога на бетонном вазоне с настурциями и ноготками; он что-то подборматывал себе под нос, дым расходился медленной плетью.
Захваченный экономией, город был погружен во тьму. Единственный фонарь вдали освещал начало проулка, где исчезла моя Миньона.
Потемки обступали вокзальную площадь, на ее краю гарцевал бронзовый конник.
Я вышел спросить мента о склепе, как пройти. Тот угрюмо махнул рукой, указуя в сторону, где пропала Маришка, куда сгинул ее питомец.
Я закурил, с оторопью представляя, как подамся теперь в дебри неосвещенных улиц. Вдруг послышался знакомый грохот, он нарастал рывками, и вот под фонарь вылетела тачанка инвалида, подкатила к вокзальному крыльцу. Лыбясь, парень протянул мне что-то:
— На-ка вот, Маришка молочка прислала. Тока банку мне отдашь, не затырь.
Мент покатал желваки, скосился, закурил по новой. Молоко было жирное, три глотка сладких сливок скопились сверху. Я отдал банку инвалиду, тот обмотал тряпкой, сунул в вещмешок.
Разговорились. Маришка — сеструха его. Кормилица, торгует в Бельцах на базаре, челночит и сюда возит. Утром ему поезд встречать вместо нее. Товар прибудет. Раза за три перетаскает. Пусть, пусть поспит, любезная. Молится на нее, живет, как у Христа за пазухой, гоняет голубей, сестре на рынке помогает, сам торгует почтарями.
Вспомнив о голубях, калека заржал, показал торчащие врозь крупные желтые зубы, стрельнул у мента закурить.
— Пойду покатаюсь, — снова гоготнул, заломил в зубах папиросу, выкрутил набок жилистую шею и — вразлет, широкими качками — загремел по хорошему асфальту.
Постукивая на трещинах, он кружился вокруг памятника. Очевидно, ночное катанье доставляло ему удовольствие отвлеченного свойства. Так люди с ногами иногда любовно относятся к пешим долгим прогулкам.
Калека забубенно кружил вокруг Котовского, мент давно уже ушел, в сочном от низких звезд небе, тая в белой мути тонкого месяца, карабкался спутник…
Наконец тачанка сорвалась с орбиты, инвалид подкатил к парапету и бочком, бочком, ловко стуча подшипниками о ступеньки, гулко выкатился в зал ожидания. Вынув культи из ремней, взлетел на диван и тут же откинулся, захрапел с открытом ртом. Бродяжка обеспокоилась, зевнула.
Я пересек пустую площадь. Круглорожий атаман артистично держался в седле, готовый гаркнуть, как некогда любил, объявляя экспроприацию: «Я Котовский!» Образ народного мстителя, бессарабского Робин Гуда, черта лысого, атамана ада высился в своей литой бесчувственности. Яйца жеребца тускнели в черных крыльях паха. Бессмысленная мертвенность, веселая нелепость времени снова пучила живот комкора.
Меня замутило, густая пустота прорвала грудную клетку, засосала под ложечкой, бездна будущего разверзлась передо мной. И понял я, чем напоила меня Маришка, каким белым лунным молоком отравила…
Я стоял перед бронзовым конем, наготове шарахнуться, когда тот стукнет, громыхнет, шагнет с постамента, зацокает тяжко к склепу хозяина… Лунный свет касался моего виска, лунный луч наползал на окошечко, и вот проник, лизнул бельмо — и ополовиненный атаман, очнувшись, длинно перебирая руками, подсучивая культями, выбрался наружу, вцепился в стремя и взлетел в седло…
В следующее мгновенье я уже мчался по темным улицам, окутанным садами, бился птицей в запертые калитки, слыша рысью приближающийся топот. Но вот за низким забором, за палисадником, заросшим высоко бурьяном, я увидел дом и голубятню, взмыл…
В душной комнате, под остывающей от дневного зноя крышей, тесной от комода, шкафа с рассохшимися створками, столика и баулов под вешалкой, воздух горяч и недвижен, в окно, открытое на раскаленную дужку месяца, нет ни малейшего дуновенья. Она лежит разметавшись, теплая сырость еще не высохшего полотенца, расправленного на спинке, касается ее закинутой за голову руки, лунный свет, омывающий меня всего, обливает тонкое ее запястье, грудь и полусферу лона. Смуглая кожа отсвечивает бархатной патиной, теплая бронза течет под моей ладонью…
Вдруг топот тысяч конских ног возрос, разбил мне позвоночник, однако стал стихать одиночными всадниками, один было потоптался перед калиткой, но вот захлопала, засвистала нагайка, лошадь всхрапнула и, ёкнув селезенкой, пустилась галопом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу