Леонид Юрьевич Глазман. Дни и часы приема. Я ждал на казенном стуле, чтобы вышел предыдущий посетитель, только зря отвлекавший главного врача от главной моей новорожденной беды.
Леонид Юрьевич посмотрел на заоконный зимний свет сквозь мой чудовищный снимок и говорит:
— Такие опухоли обычно доброкачественные, но операция нужна. Вам сейчас как, время позволяет?
— Я сейчас абсолютно свободен, — ответил я из другой оперы и спросил, моля и заискивая, с лживой бодростью: — Это удовольствие на месяц, примерно?
— Как минимум три недели, — говорит Глазман. — Приходите к девяти с четвертью в понедельник со снимками в нашу поликлинику к регистратуре.
— А электроэнцефалограмму и литфондовское направление взять? — усердствую я.
— Оставьте себе на память, вам Саша кем приходится?
— Брат.
— Ну желаю удачи, не потеряйте снимков.
И после рукопожатия я натягиваю сопровскую шапочку на вторую по счету обреченную голову и выхожу на улицу Фадеева. Еще минуту-другую я механически верчу литфондовское направление, а потом, скомкав, бросаю его в урну.
Как-то я взял дочь с собой в поликлинику, не помню уж почему. Когда я объяснил удивленной с непривычки дочери происхождение чистоты, обходительности и безлюдья, Саша спросила:
— И что, все они писатели?
Я кивнул.
— Какая глупость, — скорчила дочь гримасу.
Человек 70 было принято заочно и скопом в прогрессивный Союз писателей после августа 1991 года. Сам этот заглазный прием был щелчком по носу: предполагалось, что всем невтерпеж. Но дареному коню в зубы не смотрят. К августовским баррикадам я отношения не имел.
19 августа застало всю семью на даче. Радио у нас нет, а черно-белый дачный телевизор так нехотя говорил и показывал, что мы на него махнули рукой. Утром, когда мы вшестером (у нас гостила моя двоюродная сестра с трехлетним сыном) возвращались после ритуального чильд-гарольдовского купания в поселковой ледяной речушке Романихе, сосед крикнул через забор, что Горбачева сместили и правильно сделали. Мы заторопились к дому и стали уламывать телевизор если уж не прозреть, то хотя бы не немотствовать. И прибор внял мольбам, а Кубинка в тот день была скупа на учебные вылеты, причину телезаиканья и смаргиванья. Пресс-конференция и крупноразмашистый тремор различались сносно.
Наутро мы с Леной отправились в Москву, препоручив своих спиногрызов долготерпенью кузины. Мы ехали из-за гражданского неравнодушия и по договоренности с Николаем Александровичем, тестем-доброхотом, вызвавшимся помочь мне, безрукому, навесить стеллажи в нашем новом жилье. На одном из гранитных столбов метро «Новокузнецкая» висел призыв идти на митинг к Белому дому. До митинга оставался час времени, и я проводил жену до квартиры. Мы поглазели на танк в подворотне Комитета теле- и радиовещания. Танкисты без шлемов сидели на броне и пили кефир из пакетов. Я бросил на Лену домашний бедлам, а сам пошел назад. У эскалатора кто-то дал мне в спешке листовку за подписью отважного Ельцина, призывавшего к неповиновению новым властям. Я доехал до «Краснопресненской» и влился в столпотворение, но слышно было хорошо. Говорила Боннэр; что-то, как всегда в корневую рифму, сказал Евтушенко; были и другие, запамятованные ораторы. Минут через сорок гражданское вдохновение мое подыссякло и долг отца семейства погнал меня восвояси.
Дома меня ждала неловкость: тесть уже приехал и вместе с дочерью (метр с кепкой) они ворочали что-то неподъемное. Дотемна я с удвоенным рвением суетился и был на подхвате: сверлил дырки, строгал пробки, мылил шурупы. Часов в одиннадцать заперли нежилую квартиру и вышли на улицу. Утренние танкисты уже не пили кефира, а стояли рядом с танками в шлемах и с автоматами наперевес. На «Кольцевой» мы простились с Николаем Александровичем; он направился к себе в Строгино, а мы — ночевать на Кутузовский к Татьяне Аркадьевне, Лениной матери. «Советую ехать на дачу, мало ли что», — сказал тесть на прощанье.
На «Киевской-радиальной» я на секунду оторвал зад от дерматинового сиденья при виде недвусмысленно выходящих из вагона мужчин, но усталость, трусость и слабое женино сопротивление взяли верх и зад опустился. Так я легко пересек описанную Чеславом Милошем границу между покладистостью и порядочностью.
Той августовской ночью, засыпая у тещи (а со стороны парламента погромыхивало или казалось, что погромыхивает), я подумал, что утром, если что случится, будет стыдно. Стыдно и было. Теледиктор сообщил: «К сожалению, пролилась кровь», и утреннему туалету как-то мешало зеркало. Вспомнилась иллюстрация из детского издания «Тихого Дона»: Мишка Кошевой лежит на боку с травинкой в зубах посреди чистого поля. Поодаль — стреноженные лошади. «Люди за свободу воюют, а я кобылок пасу», — такая была подпись.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу