Объятия моего любимого были сам покой, желанный и сладостный. Но я не была создана для покоя, я осталась чужой покою, ибо чересчур сильно его любила.
Но мой любимый меня не оттолкнул. Он был так же добр со мною, как прежде, и мы могли подолгу сидеть и разговаривать, держась за руки. Когда я приникала к нему и он понимал, что я по нем томлюсь, я видела, что сам он к этому не расположен, что я не возбуждаю в нем ответной страсти, но нередко он все же уступал моему желанию и терпел мою необузданность и мой пыл, которого сам больше не разделял. То, что он уступал мне как бы просто по доброте, было для меня горше всего. И горько было в глубине души против своей воли сознавать, как мало общего доброта имеет с любовью.
Да, он был очень добр со мною, и странно было чувствовать, как тихо ласкает меня его обычно такая сильная рука и как любовь гаснет, умирает в ней, пока она меня ласкает.
Вот так было у нас с ним вплоть до того рокового дня, когда из храма прислали сказать, что я должна туда явиться. Оракул вновь открывал свою службу, и меня ожидали многодневные празднества и огромные толпы пилигримов.
В последний вечер я была в отчаянии и не умела этого скрыть. Он все время спрашивал, отчего я такая, но я не хотела говорить ему, не могла себя заставить. Я рассталась с ним в слезах, в совершенном душевном расстройстве.
На другое утро я достала свой наряд невесты и, не сказавшись отцу, потихоньку вышла из дому и отправилась в Дельфы. Было еще темно, и я зябла под ледяными лучами звезд. Я не любила бога. Я любила другого. Но ему я была не нужна. Я была бесконечно одинока.
Спустившись в подземное святилище, я тотчас почувствовала, что он уже здесь — тот, кому я изменила. Его дыхание пахнуло мне в лицо, бурное и дурманящее, он будто тотчас вцепился в меня. Все подземелье было заполнено им, его духом, воздух тяжелый и удушающий. Ядовитые змейки оракула уже выползли и тянулись ко мне своими раздвоенными язычками, а из бездны, что вела в царство мертвых, извергались на меня тошнотворные ядовитые испарения, и, еще не усевшись на треножник, я уже чувствовала себя почти одурманенной ими. Никогда еще не бывало, чтобы я с такою быстротой подпала под его власть, была опустошена, обращена в ничто и наполнилась им, он будто только и ждал минуты, когда сможет наконец обрушиться на меня. Он стиснул мне горло с такою силой, точно хотел меня удушить, дыхание у меня почти остановилось, и из глотки стало вырываться какое-то жуткое шипение. Лишь ужас и страх чувствовала я — никакой легкости, никакой радости, ни на миг. Никогда не испытывала я такой муки, никогда не обходился он со мною так злобно, с такою свирепой яростью, но никогда и не приводил меня напоследок в такой безумный экстаз. Мне потом говорили, что тело мое в исступлении кидалось из стороны в сторону и что мои неистовые крики были слышны даже наверху, в храме. Это было жутко. Но что особенно напугало, ужаснуло меня — это что я в разгар всего происходящего, сквозь все происходящее, слышала, чудилось мне, доносившееся откуда-то издалека глухое грохотание реки. Неужели это могло быть? Неужели я правда его слышала? И отчего именно это вселяло в меня такой страх?
Когда я потом лежала и отдыхала в доме у старухи, ухаживавшей за мною, постепенно приходя в себя после своего ужасного изнеможения, ко мне наведался старичок-прислужник и посидел немного у моей постели. Он тревожился за меня и хотел узнать, как мое самочувствие. Он сказал, что никогда не видел, чтобы лицо мое было так пугающе-страшно, как в этот раз. Это и жрецы тоже заметили и говорили об этом промеж собой. Они были весьма довольны мною, силою моей божественной одержимости. Но от себя он осторожно добавил, что, быть может, мне не следует с таким самоотречением предаваться богу, что бог, конечно же, этого и не требует. Вероятно, на усталом лице моем мелькнула слабая усмешка, когда я, прикрыв глаза, внимала его заботливым словам, хоть он и не заметил этого.
Он говорил о боге. О своем боге. Чему же я усмехалась?
Затем он принялся рассказывать что-то такое про неизвестного человека, который сбежал вниз по лестнице из залы для пилигримов, ворвался в священное подземелье и уставился на меня полными ужаса глазами. Он был, конечно, нездешний, в Дельфах никто бы не решился на такое безумство, зная, что это строжайше запрещено. Жрецы оракула были вне себя, и он, понятно, был тотчас выдворен, выведен за руку храмовым стражем, и никто не знает, какое его теперь ждет наказание, но, возможно, они его и так отпустили.
Читать дальше