Когда темнело и отпускала жара, мы выходили прогуляться. Район наш, в основном, марокканский, нравы простые, на верандах большие столы, за ними потные, крикливые люди в трусах и майках, кое-где тут же, под навесом, включены телевизоры, шмыгают дети, снуют старухи, все на виду. У Дули так и осталась неутоленной любовь к большим семьям, которые в праздники собираются за большими столами вместе, — расторопные жены, шумные мужья, старухи и дети разных возрастов. Ничего этого в ее жизни не было.
На счету в банке лежали кое-какие деньги, их хватило бы, чтобы съездить в Италию или в Париж. Дуля и слышать об этом не хотела, да и в самом деле не могла осилить даже поездку в Иерусалим. Я уговорил хотя бы ездить городским автобусом к морю, оно под рукой, в десяти минутах. Несколько вечеров мы проходили мимо столиков кафе, прогуливались по тропке вдоль обрыва, сидели на скамейках, пытались любоваться закатом, пока Дуля не сказала задумчиво:
— Как я ненавижу море…
Ей нужен был белорусский лес, трава, в которой все время что-то копошится, роется, шуршит, жужжит, посвистывает, пищит, трещит, звенит, устраивает свою жизнь.
— Давай съездим в Минск, — сказал я.
Помолчав, она сказала:
— Я не могу радоваться специально.
— Почему специально?!
— Все нормально, — успокоила она. — Не надо что-то специально делать. Надо жить, как получается, и все.
Она не понимала, что такое развлечения. И я в этом был никудышным учителем. Мы никогда без особых причин не ходили в рестораны и кафе «просто посидеть», не записывались в танцевальные кружки или курсы теннисистов, не богемствовали, не бродили по горам и рекам с вещмешками. В сущности, наш образ жизни не отличался от родительского, мы выросли в поселке тракторного и проводили время так, как все вокруг. Все в поселке ходили в кино в тракторозаводский Дом культуры, где фильмы менялись раз в неделю, — и мы ходили. Никто не проводил вечера в ресторанах и выходные на теннисных кортах — и мы не научились.
Да было ли в нашей жизни вообще понятие «развлечение»? Были работа, отдых и обычай. Детей надо было вывозить на природу, в праздники надо было сидеть за столом у мамы, а в дни рождения друзей — у них. Так, наверно, жили первобытные люди, знающие не развлечение, а отдых для тела и ритуал для души. Вместо пляски вокруг тотема у нас было кино, и если фильм оказывался хорошим, мы выходили из зала тихие, как верующие после причастия.
Потихоньку Дуля стала заглядывать во французскую книжку (однажды я догадался, что в фамилии автора Тевлок надо просто переставить слога). Жаловалась, что совершенно вылетел из головы французский. Пыталась сосредоточиться.
Когда-то так спасался от приступов безумия Владимир Кандинский, именем которого назван синдром Кандинского-Клерамбо. Чувствуя приближение приступа, Кандинский усаживал себя за переводы с немецкого и французского. Эта работа каким-то образом наводила порядок в психике, приступ отступал. Но у Дули была совсем другая болезнь. У нее от сидения над текстом начиналась дрожь, и если она не бросала работу, дрожь усиливалась, как будто она держала в руках провода под высоким напряжением.
Я не должен был нравиться Дуле. Она была простой и ее тянуло к простым. Моя же судьба словно бы нарочно подстраивала так, чтобы я не стал простым. Едва начал читать — судьба подсунула шкаф Ольги Викентьевны, где почему-то больше всего было декадентов. Кто сейчас в России знает, например, Роденбаха из Брюгге? А я прочел все его романы. От корки до корки прочел комплекты «Золотого руна», издаваемого господином Рябушинским, на толстой мягкой бумаге с цветными репродукциями, переложенными папиросной бумагой. Прочел за несколько лет «Апполон» и «Весы». Став студентом, что-то покупал сам у московских букинистов и тащил к Ольге Викентьевне. Помню полугодовой комплект «Апполона» за 1911 год, переплетенный в голубенький коленкор, совсем по дешевке, за девять с половиной рублей (в начале шестидесятых еще не было ажиотажной моды на старые книги). То есть, я считал, что именно это и есть вершина литературы. Мережковского прочел раньше, чем Достоевского, Максимилиана Волошина раньше, чем Боратынского и Тютчева. Роденбах и Мережковский были мне смертельно скучны, но я преодолевал скуку, чтобы приобщиться к культуре, не подозревая, что двигаюсь по кривой. Ольга Викентьевна как-то сказала: «Настоящий библиоман любит книгу не за содержание». — «А за что же?!» — «Просто за то, что она — книга».
Читать дальше