Его рука скользнула на её колено и сжала его. В их жизни всё стало как будто бы прежним: и эта мерцающая темнота, и запах театра, и их прижавшиеся друг к другу тела на тесно сдвинутых бархатных креслах, и рядом – его худая, нервная щека, на которой при всякой – и даже случайной – улыбке была одна ямочка. (Таня смеялась: «Ну, сделай же ямочку!», на что он всегда отвечал: «Своих – целых две, полно жадничать!»). Их жизнь стала прежней на эту минуту, и Таня вся вдруг напряглась, боясь, что разрушится острый обман, исчезнет и запах, и свет, и рука на колене, а ей так хотелось, чтоб это продлилось – хоть до увертюры, до первого акта!
– Смотри, – прошептал Александр Сергеевич. – Совсем нету пьяных. Как странно, не правда ли? В нашей-то жизни!
Они оба посмотрели вниз на этот шумящий, расправляющий платья, одёргивающий шали и меха на плечах, подкручивающий усы, покашливающий и сгустками тёплых дыханий своих слегка согревавшийся зал и одновременно увидели пьяного. Раскачиваясь и широко расставив крепкие кривые ноги, он стоял в первом ряду партера, не обращая внимания на дёргающую его с кресла, смущённую и огорчённую даму, и прямо глядел на их ложу. Он глядел на Таню своим неподвижным, остекленевшим взглядом, появляющимся у очень пьяных и привыкших к этому состоянию людей, которые умеют фокусировать своё расплывающееся зрение, умеют держать равновесие, чтоб не упасть, правильно чередуют слова в предложении, и только эта неподвижная, эта остекленевшая ненависть в глазах обнаруживает то, что самого человека уже почти не существует, душа его сжата в размеры булавки, а если она разожмётся когда-то, то не до конца и к тому же не скоро.
Таня узнала Мясоедова, которого видела всего один раз в жизни, потому что сестра её, с этими огромными своими, кудрявыми волосами, однажды сказала ей: «Вон Мясоедов!» и вся побледнела при этом. Мясоедов перебегал через Смоленскую площадь и их не заметил, но он и тогда был противен, хотя очень худ, даже жалок, и что-то такое краснело на веке, как будто бы там то ли муха сидела – багровая, вся напоённая кровью, – а то ли ещё кто-то в облике мухи.
Сестра её явно боялась Мясоедова, хотя она была бесстрашной или старалась казаться такой, но Мясоедов, наверное, у всех вызывал страх, и Таня его ощутила тогда, когда сестра Дина сказала ей: «Вон Мясоедов!» и вся передёрнулась.
Теперь этот человек – единственно пьяный в целом театре – смотрел на неё не отрываясь и явно знал, кто она такая.
– Ты что, с ним знакома? – спросил Александр Сергеевич, указывая Тане подбородком на Мясоедова.
Но в это время погасили свет, из тьмы ярко хлынула музыка, и словно бы море надвинулось разом, закрыв все случайные, мелкие звуки. Весь первый акт Таня и Александр Сергеевич сидели, не глядя друг на друга, только крепче и крепче сжимали сплетённые – Танину правую и его левую – руки и даже дышали почти одинаково: он – тихо, и Таня – чуть слышно, он – громче, и Таня – во всю свою силу. В антракте она опять перегнулась через барьер, но Мясоедова не было, и два кресла пустовали в первом ряду партера.
– Наверное, из «нынешних», – брезгливо пробормотал Веденяпин, поняв по её взгляду, кого она высматривала. – Они, знаешь, все на подбор, все рожи какие-то нечеловечьи…
Она заметила, какой тоской налились блестящие глаза Александра Сергеевича, когда растерзанный, с высоким зачёсом чернильно-сизых волос на лбу Германн, партию которого вёл молодой тенор Дмитрий Смирнов, допел знаменитое:
Добро и зло – одни мечты,
Труд, честность – сказки для бабья,
Кто прав, кто счастлив здесь, друзья,
Сегодня ты, а завтра – я!
– Сашенька, – прошептала Таня, осторожно вынимая свои пальцы из его ладони. – Мне так хорошо здесь сегодня, я так с тобой счастлива! Всё хорошо!
Он удержал её руку, потом провёл ею по своим очень горячим губам и поцеловал.
Зажёгся свет. Германн и Лиза кланялись, прижимая к груди букеты, только что поднесённые им узкоплечим, с лысой, как будто бы мраморной, головой человеком в защитного цвета галифе и щегольских, блестящих сапогах.
– Смотри, здесь сегодня нарком, – тихо сказал Александр Сергеевич. – А мы с тобой и не заметили.
Из царской ложи выходил нарком Луначарский, ловя на себе осторожные взгляды. Лицо его было похоже на заячье.
Гардероб не работал, да и трудно было представить себе безумца, который захотел бы снять с себя верхнюю одежду в такой холод. На улице стояли заждавшиеся, посеребрённые метелью автомобили, и «нынешние», как назвал их Александр Сергеевич, усаживали в них своих дам, которые, переливаясь мехами, капризно цедили слова на морозе, как будто и не было ни революций, ни голода рядом, ни тифа, ни смерти.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу