Многолетняя привычка чувствовать себя пациентом различных психиатрических больниц помешала мне еще раз воскликнуть «что?!». Ладно, Педро так Педро, вновь рожденный так вновь рожденный, не в этом дело. А в чем? И какое дело? Перемещаться из одной психиатрической больницы в другую, всякий раз изумляясь индивидуальности безумия их обитателей? Из ресторана, в любом случае, было пора уходить. «Прошлое не остается таким, каким оно было, когда случилось, – сказал я, – слово „было“ уже означает, что оно изменилось от момента, когда оно „есть“, к моменту, когда оно осознается нами как бывшее. Сама материя прошлого ветшает, выветривается, становится пористой…» – «Это – чистая мудня, – возразил Малашка, – материя прошлого неизмеримо плотней, чем все, что в состоянии произвести горячечная фантазия современных астрофизиков и космологов. Она такой и останется до конца срока данной сотворенной вселенной». – «Скажи, Косенький, – вмешался Юрик, необычно долго молчавший, – а отчего она выветривается, твоя материя прошлого, от какого ветра, так сказать?» – «От флуктуации, сознания, которое в отношении „есть“ прошлого может условно считаться будущим. Идея Малашки о сверхплотном прошлом очень сродни тому, что Клайв Льюис писал в „Большом разводе“, хотя Льюис более теологичен, чем Малашка. В нашем случае, – точнее, в моем, я буду говорить только за себя, – произошло вот что: 14 января 1991 года я в своем сознании перешел в „место“, именуемое „17 марта 1937 года“, день рожденья Юрика. Если принять вашу гипотезу о том, что я был причиной замысла убить Витьку, то в моем истолковании она будет означать, что мое сознание, заполнившее щели и прорехи этого места, и явилось сознанием этого замысла или было им самим, все равно. Но то, что со мной случилось в кафе „Трентино“, было перемещением не из одного времени в другое, а из места одного события сознания в место другого. У события сознания нет времени. Потому вы могли „вспомнить“ о дне рожденья Юрика только тогда, когда я там оказался 14 января 1991 года». – «Значит, если ты снова там окажешься, то мы (включая тебя) вспомним о нем иначе?» – «В принципе да. Хотя можно предположить, что если это произойдет, то наша память, как она есть сейчас, будет вытеснена этим другим воспоминанием, так что мы можем вообще не заметить разницы между ними. Так, как опять же, в принципе сознание чего-либо может быть только одним сознанием, одним без другого». – «Значит, – побагровев от возбуждения, прошептал Юрик, – значит, сейчас мы не только не можем помнить то, что мы помнили о том событии до 14 января 1991 года, но не можем помнить, помнили ли мы о нем до этого вообще?» – «Именно. Поэтому я и задал вам тот вопрос, на который вы так долго мне отвечали». – «По-моему, ты просто не хочешь, чтоб у тебя было прошлое, – сказал Малашка, – никакое прошлое».
Январь-сентябрь, 1993
Краткий телефонный разговор с незнакомым молодым человеком из Филадельфии – и я стал думать о Скеле. О нем, а не об Империи. Это ему выпало с самого начала схватить ее своей волей, держать своей мыслью, а потом выронить ее из разжавшегося кулака и смотреть, как она покатится черным затвердевшим комком вниз, за край его ранней памяти. Один мой друг четверть века читал в разных странах и городах свой доклад «Четвертый Рим – последняя Империя». Тот Рим навек останется его прошлым. Прошлое – это то, что ты берешь с собой. А если налегке? Рассуждая о Скеле, я порой находил его отвращение ко всякому багажу – вещам, книгам, одежде – суеверием или неврозом («Он хорошо устроился», – заключил бы о нем мой друг, занимающийся Четвертым Римом). Но что тогда делать с языком?
Чтобы писать об Истории, мне надо было отказаться от московского жаргона детства и юности и освободиться от привычного стиля повествования о событиях и людях имперской эпохи. Язык и стиль – две совсем разные вещи. Они различны, как природа и воля. Сменить стиль столь же трудно, как изменить раз и навсегда принятому решению.
Рассказ будет с многочисленными отступлениями; сейчас, когда то время ушло, а это время так быстро проходит, что и не заметишь, как тоже уйдет, ничего, кроме отступлений, вроде и не остается. Фигурирующие здесь народы, юэли и прозы с их обстоятельствами и перипетиями их политической истории, – только предлог для рассказа о молодом (он и теперь еще не старый) человеке по имени Скела. Без него никаких юэлей и прозов просто нет, да никогда и не было. Он – то мгновенное сгущение сознания, через которое я вижу вспыхивающий и меркнущий мир, тот экран, без которого нет ни режиссера с кинозвездами, ни киномеханика, ни публики.
Читать дальше