Сергей Спиридонович заметил:
Теперь так. Что надо было? Слабину в Кабуле не надо было давать. Баловались напалмом – курям на смех. Рвать надо скалы, проутюжить страну, с землей сравнять. Все почему? У америкашек тактике учились. А у этих пидоров у самих полный развал. Стреляют ни к черту – ни Рейгана, ни папу римского укокошить не могут. В голову метят, попасть не могут. В живот надо весь магазин захреначить, чтобы кишки полезли. Так нет. Не могут. Да засади ты ему в поддыхало – его до больницы не довезут. Нет, ты взялся – так делай! Уж папу этого сам Бог велел отоварить. Его ведь, кабысдоха, подтяжкой удавить, как два пальца описать.
Вячеслав Гаврилович Постников покивал:
Петлю враз тоже не затянешь. Как под Курском – стратегия нужна. Здесь ведь что интересно? Развивать страну, скажем, на Запад или на Восток. Европа – тупик. Три перехода – и вода. Это так говорится только: Берлин, Прага, Краков. Взять Второй Белорусский фронт, армия маршала Рыбалко. Три часа от Потсдама – и Чехословакия свободна. Что дальше? Бесперспективный вектор. Нет, нам торопиться нечего. Мы с мужиками подождем китайцев – и не спеша, с плеточкой пойдем. А тут с Тахирчиком зашли похмеляться в церковь, к отцу Варсонофию. В пост, говорит, пей что хошь, а в страстную от портвею желательно воздержаться – только белую. Выходим, и этот недоделанный, которого из петли снимали, навстречу. Увидел нас – хлебало раскрыл. Я по-дружески говорю: чего хлебало раззявил, гондон? Мы тебя прошлый раз вполсилы повесили. Потерпи, завтра до конца удавлю. Как дернул от нас по улице. А куда убежит? Местный. Всегда под рукой.
Сквозь оконное стекло вижу неухоженные клумбы; стариков, фланирующих по дорожкам; ворон, чертящих небо. Чаще вижу ворон. Чтобы видеть двор, надо встать с кресла – нижняя половина стекла замазана белой краской. Встаю редко.
Любое действие сейчас представляется нелепым и утомительным. Санитар уговаривает писать мемуары. Знаю, что это ирония.
Для юноши, часами играющего в домино, я – переживший свой век маразматик. Он полагает, что я выжил из ума, раз не помню, как его зовут. Но я и не стараюсь запомнить.
Он хихикает у моей двери, он рассказывает обо мне своим друзьям, он показывает на меня пальцем.
Легко представить, как он обойдется с моими записками: станет смеяться над каждым словом, а те строчки, которых не поймет, станут новым доказательством моего безумия.
Моя биография типична. Упомяну немногое.
Я родился в тысяча восемьсот девяносто втором году. Мой отец, адвокат, по популярности не уступал Плевако. Мальчиком я не раз слышал, как люди признавались, что обязаны ему честью и жизнью. Помню, как, вернувшись с процесса, отец с кривой улыбкой цедил классическую русскую поговорку «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – прощен не будешь».
Думаю, что с тех самых пор доминантой моего характера сделалось презрение к юродству. Меньше всего написанное ниже я рассматриваю как покаяние. Нестерпимее всего для меня кривлянье и поза.
Незадолго до войны я был отправлен учиться в Германию, где, немногим позже Пастернака, окончил тот же факультет в Марбурге. Скорее стихийное, чем продуманное, кантианство Пастернака мне никогда не импонировало. Лично я с первого года обучения был во власти «Философии истории».
Ни увлечение Марксом, ни чтение Ленина, ни – обязательное в иные годы – штудирование Сталина – не заслонили от меня Гегеля.
Сразу оговорюсь: я не был ни ленинцем, ни сталинцем в том смысле, что не считал доктринерство философией. Принять ту или иную доктрину не значит считать, что она – суть аналитическое учение. Ленин, разумеется, не философ. Но ему и не следовало таковым быть. Существуют объективные процессы – в том числе в области духа. Они нуждаются в выразителе. Шествие мирового духа – неоспоримая для меня истина – нуждается в каменщиках, мостящих дорогу.
Недавно, на склоне лет, мне довелось услышать, будто Маркс выдумал борьбу классов. Невольно я подумал о хирурге, который выдумывает опухоль. На деле ведь происходит обратное: болезнь требует врача. Лишь при очевидном фатальном исходе нужда во враче отпадает.
Революцию я встретил в Германии. Вернулся в Россию в двадцать четвертом году, уже после смерти Ленина. Вернулся с женой-немкой, мы поженились в Берлине, где я преподавал, и с восьмилетним сыном.
Разумеется, жизнь в Далеме и прогулки вдоль Шлахтензее были спокойнее и комфортнее, чем то, что я увидел на родине.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу