Остаток дня я провел у городского парикмахера — подобострастного и суетливого человечка, напоминавшего своими тщательно уложенными и закрученными локонами саму квинтэссенцию парикмахера из французского фарса, — который подстриг мне волосы и сделал маникюр. После парикмахера я посетил более дорогой из двух магазинов мужской одежды в поисках стильного шелкового галстука, который подчеркнул бы линии моего светло–серого приталенного костюма, еще ни разу не надетого мной в Честерфилде, ибо он был куплен и отложен именно для нынешнего случая, после чего направился в роскошную и наполненную дурманящими ароматами цветочную лавку — расположенную (не иначе как проявление чьего–то извращенного чувства юмора) по соседству с оружейным магазинчиком, — где я приобрел букет белых роз с длинным стеблем. В полшестого я уже сидел в своем номере после ванны, побритый и одетый, приговоренный еще к одному часу нервного, но на этот раз волнующего хождения взад–вперед по гостиной.
Я отправился на Джефферсон–Хилл в шесть тридцать пять, прошел ровным шагом по все еще носившим следы дневного оживления улицам и направился туда, где городские постройки начинали редеть. Ровно в шесть пятьдесят пять я стоял на пороге дома номер шестнадцать. Набрав в грудь воздуха, я нажал на кнопку звонка.
Дверь мне открыл сам Ронни. Голос его я услышал еще тогда, когда он шел к двери: на фоне чудовищно громкой музыки он был едва различим — тем не менее я расслышал фразу «Я сам открою». Ронни был босиком, в потертых голубых джинсах и вишнево–красном свитере с вырезом, надетом поверх рубашки в сине–зеленую клеточку. То, как все эти цвета весьма плохо сочетались между собой, я поначалу даже и не заметил, ведь я прождал этой минуты так долго, что сейчас ощущал себя так, словно стоял лицом к лицу с ожившим мифом или, по меньшей мере, с продуктом блестящего человеческого воображения — таким, как Ромео, Фабрицио, Стирфорт.
Улыбаясь обаятельной, непринужденной и открытой улыбкой, вызванной к жизни простой вежливостью, которая тем не менее заставила меня затрепетать так, словно я услышал признание в любви, он протянул мне руку:
— Привет! Вы, должно быть, Джайлс.
Я пожал протянутую руку, прикоснувшись к столь давно желаемой плоти. А затем он спросил, мотнув головой в ту сторону, откуда раздавалась музыка:
— Вам нравится хэви–метал?
Проведя несколько недель над журналами, предназначенными для четырнадцатилеток, я уже познакомился с этим курьезным термином и был способен ответить на заданный мне вопрос, не выглядя дураком в глазах окружающих. Но прежде чем я успел что–нибудь сказать, Ронни сам дружелюбно ответил за меня:
— Думаю, что нет.
Зачем, махнув рукой в неопределенном направлении, он сказал:
— Да проходите же, проходите! Я сейчас выключу.
Все остальное, что он сказал, пока я шел за ним по узкому коридору в ярко освещенную гостиную с высоким потолком, было столь же банально: «Лапочка, к нам пришел Джайлс!» (это невесте, которая, судя по всему, находилась на кухне), «Позвольте мне снять ваше пальто!» и «Одри, посмотри, какие цветы подарил тебе Джайлс!» — но для влюбленного слуха все это звучало небесной гармонией. О, как мне хотелось поцеловать эти два жемчужных резца, слегка выступавших вперед, которые я знал так же хорошо, как свои собственные.
Комната, в которой стоял уже накрытый обеденный стол, была обставлена гораздо лучше, чем я ожидал, но волновала меня не обстановка в целом, а отдельные предметы — предметы, известные мне досконально по сотням фотографий, ставшие фетишами моей страсти. Мягкая игрушечная панда застыла в комической позе возле камина, расписанная узорами гитара красовалась в углу, на каминной полке виднелся снимок в серебряной рамочке, на котором очень длинноволосый Ронни стоял в обнимку с певцом Брюсом Спрингстином {20} 20 Брюс Спрингстин (р. 1949) — американский рок–певец и композитор.
(надпись на фотографии гласила: «Р.Б. от Босса»), и крошечное деревце бонсай в горшке.
Одри вышла из кухни, вытирая руки полотенцем, с жеманной улыбкой поблагодарила меня за то, что я согласился «рискнуть свободным часиком», и тут же удалилась искать вазу для принятых с благодарностью белых роз. Ронни предложил мне выпить, извиняясь за то, что дома нет ничего, кроме пива и содовой, и наш первый вечер вместе начался.
Прежде всего мы обменялись теми пустыми банальностями, с которых начинаются все случайные светские знакомства: общие фразы о Британии и Соединенных Штатах, о том, что в последнее время в «Хемптонах» жить стало совсем невозможно, особенно по выходным дням летом, когда из–за толпы ньюйоркцев, сбежавших из своего потного мегаполиса, становится практически невозможно найти место на стоянке или свободный столик в ресторане. Мы даже дошли до того, что обменялись глубокомысленными суждениями о погоде и о возможном влиянии на нее повреждений, причиненных озоновому слою. С не ведавшей смущения прямотой, которой я от него даже не ждал и которая только увеличила мое уважение к нему, Ронни вскоре поторопился перевести разговор на свою карьеру. В тот вечер я говорил молодому актеру такие вещи, которых никто не говорил ему прежде и — в этом я уверен — не скажет никто никогда. Я разбирал его актерские работы сцена за сценой, чуть ли не кадр за кадром, словно я был наделен потрясающей зрительной памятью. Ронни был не в силах сдержать восхищение оттого, что кто–то говорит о его работе с подобным глубоким и уверенным знанием предмета; глаза его горели, поставив локти на обеденный стол, он подпирал смуглыми, загорелыми руками подбородок, отчего лицо его превращалось в очаровательный треугольник, от одного взгляда на который я сходил с ума. Он поглощал мои слова не только рассудком, но и всем телом. У него то и дело перехватывало дыхание от недоверчивого восторга, когда я хвалил его за то, как он сыграл в той или иной сцене, или за неожиданную остроту, с которой он произнес ту или иную реплику. В течение всей моей речи Одри то и дело оборачивалась к жениху с выражением гордости и удовольствия на лице, которые следовало понимать как «Я же тебе говорила! Я же говорила!».
Читать дальше