Намного важнее был тот факт, что на пути домой меня посетила идея новой книги — нового романа, — причем посетила так внезапно, что даже мурашки пробежали по спине. Идея, возможно, слишком сильное слово для того, что на этом этапе было не более чем сгустком догадок и предположений, путаным лабиринтом незаконченных мыслей. Но предыдущие мои четыре романа возникли столь же случайным образом, лучше всего передаваемым французским эпитетом décousu {10} 10 Бессвязность (франц.).
. Писать их после этого было довольно легко, а последующая отделка сводилась к тому, что принято называть «причесыванием» моей все еще казавшейся мне местами чрезмерно взъерошенной прозы. Именно процесс вызревания доставлял мне больше всего мучений. Формы и ритм будущего повествования требовалось сначала вырубить из грубой глыбы речи. Я знал, что роман скрывается где–то внутри этой глыбы, и испытывал ни с чем не сравнимую пьяную радость, когда его очертания начинали постепенно вырисовываться. Но случались длительные периоды творческой немощи или простой растерянности, когда я впадал в панику, закрывал лицо руками, чуть ли не в буквальном смысле рвал на себе волосы и считал уже себя самым пропащим среди всех пропащих писателей. Хотя эти нервические припадки постепенно стали привычными, они все же меня пугали.
Однако пока что я был тем самым скульптором, который еще только заказал свою глыбу мрамора. В этот период господствует чистая идея, а не материал «в работе», и дело приходится иметь не с неподатливым веществом, а с чистой игрой мысли, нуждающейся в уточнении, отделке и доводке. Возвращаясь домой по Фицджонс–авеню, я миновал пальму во дворе дома 43 А, не обратив на нее ни малейшего внимания, поскольку всецело углубился в обдумывание замысла — вернее, двух замыслов. Я решил написать наконец роман от первого лица, причем (насколько мне известно — впервые в английской литературе) герой его будет глухим.
Я хотел придать роману больше гуманности довольно грубым приемом, вводя в сюжет образ физически неполноценного человека и тем самым вызывая у читателя жалость и сочувствие. Как писатель, я испытывал откровенный ужас перед тем, что я презрительно именовал «тиранией темы». Мои романы никогда не были «о чем–то» — по крайней мере, о чем–то, легко поддающемся определению; и, разумеется, новый, которому я заранее дал элегантное и трагическое заглавие «Адажио», ни в коей мере не замышлялся как роман «о глухоте». В идее глухого героя меня привлекали чисто формальные трудности, неизбежно возникающие при создании прозы, в которой центральный персонаж лишен возможности, в самом буквальном смысле слова, полноценно общаться со своим окружением. Я также отлично понимал, что подобная ущербность моего героя легко может быть объяснена присущей мне озабоченностью проблемой жертвенности, и критики (по меньшей мере, те из них, что обладают достаточной проницательностью) узрят в этом то, что французы называют effet de signature {11} 11 Авторский почерк (франц.).
. Но со всею честностью и откровенностью признаюсь, что соображения эти появились у меня гораздо позже, первоначально же замысел просто «возник» в моей голове точно так же, как и замыслы предыдущих романов, что явственно свидетельствовало об их происхождении из единого источника.
Работалось мне легко и, несмотря на те самые внезапные припадки беспомощного отчаяния, довольно быстро. Я вставал рано, часов около семи. После пары чашек сладкого чая я бегло просматривал почту и усаживался в кабинете за письменный стол, слегка наклонный, как мне больше нравилось. Затем, за исключением короткого перерыва на ланч, который никогда не продолжался более получаса, из кабинета не доносилось ни звука, если не считать тиканья часов в мраморной рамке на каминной полке и мягкого поскрипывания моего вечного пера — удивительно изящной серебряной модели от Картье, которую мне преподнес как–то на Рождество мой французский издатель, — скользившего по страницам рабочей тетради. Где–то между четырьмя и пятью часами я неизменно начинал уставать, или же мне просто не правилось работать при электрическом свете; тогда, не перечитывая написанного, я захлопывал тетрадь и убирал ее в ящик. Именно после этого я совершал свой обычный обход Хита и возвращался домой через час, чтобы ответить на письма, пролистать газету и выпить стакан сухого мартини. Ужинать я садился в полвосьмого, а вечер проводил обыкновенно за чтением или же слушал музыку — по преимуществу немецкую, — включив плейер, тоже рождественский подарок, но уже от меня самому себе. Я завел плейер, поскольку боялся потревожить музыкой соседей — даже не столько потревожить, сколько создать прецедент, на основании которого они будут иметь впоследствии полное право тревожить меня.
Читать дальше