– И эту, с закрывающимися глазками, Леночку любишь, – рассуждает Маруся. – А говоришь, зачем.
– А ты?
– Я кривая. Кто кривую возьмет?
– Я тебя возьму. Пойдешь ко мне жить?
– Как можно? – Маруся строгая. – У тебя няня есть. Вера. Вера – она твоя, а я Рюднерова.
– Вера замуж за солдата идет.
– А и хорошо, что за солдата. Ей так хорошо, а мне так. А тебе другой так! – и смеется.
– Поцелуй меня!
Но она не целует. Шпилькой, обвязанной марлей, теперь чистит глаз с обратной, матовой стороны, чистит, напевает, мерещится, снится. Маруся... А глаз глядит из ее ладони как живой синим стеклянным зрачком. И вот она ловко вставляет глаз туда, где только что были слипшиеся мокрые ресницы, а теперь уже и не скажешь, что кривая: сияет взор и лицо расправилось.
– Зачем ты? Ведь спать.
– Рюднеру кашу надо заварить. Это у них семейное – овсянку натощак. И прабабка твоя тоже овсянку. А красавица была. Рюднер в нее. И твоя мать – красавица.
– А я?
– В тебе кровей таких нету, окрас другой. Да ты не горюй, может, выровнишься. Вот и бабушка у тебя была хороша. А нынешняя, – и рукой машет, и тайно, в ухо – да он, дед твой, не женился бы, если бы не мамаша ее – Софья Зиновьевна. Это она его окрутила, мамаша, а он тогда чин был, так что не отвертеться...
– Почему? Почему?
– Что почему?
– Ну, не отвертеться...
– У своей Веры спроси, – и звонко прыскает, и наконец целует, как она одна умеет, чмокает жарко и сочно в обе щеки попеременно, а потом опять в щеку, оставляя на коже и в памяти молочный ясный дух, когда прижимается горячим лицом, и смеется, головой качая, и саму тебя качая – ревнивая, – качает, – балованная. Что будет?
Няня Вера держит солдата за руку. Если сидеть на полу, укрывшись за скатертью с бахромой, хорошо видны ровные и плотные Верины ноги в золотом пушке и как розовая комбинация льнет к этим ногам, высовываясь из-под темной юбки узорчатыми уголками. Рядом с круглыми и розовыми, в цвет комбинации, девичьими пятками в босоножках тяжелые сапоги переминаются, а рука солдата мнет мягкую и теплую – до старости такую – Верину ладошку.
– Перестань егозить, – дед догадался о тайном укрытии и поднял край скатерти, – вылезай или уходи!
Дедушка! Не тот, который не отдает Марусю, Рюднер, а настоящий; его бабушка встретила, когда выбросила кольцо в снег. – Бог послал, – повторяет бабушка и всегда добавляет, непонятно печалясь: – Но все равно перед Господом не с ним стоять...
А сейчас Вера и будущий ее муж стоят перед дедушкой, одетым в парадный по такому случаю полковничий китель, а перед кем же еще? – оба сироты: она с вымершего от голоду села на Полтавщине, он детдомовский.
– Как брат с сестричкой, – вздыхает бабушка, когда они уходят, оставляя после себя смешанное облако одеколона, гуталина и счастья, а дедушка снимает китель и влезает в полосатый халат, который они носят с бабушкой впеременку; они почти одного роста, у дедушки широкие плечи, но и руки маленькие, и ноги стройные небольшие, и когда надо было разносить доставшиеся по ордеру лакированные лодочки из Чехии, с обувных заводов бывшего Бати, дедушка надевал эти туфли, морщась, но улыбаясь улыбкой в тридцать два прекрасных зуба, этим, может, единственным родовым наследством, оставшимся от провинциальной, служилой, военной косточки семьи, где все мальчики, один за другим, все пятеро поступали в кадетские корпуса, и фотография до сих пор хранит выправку и участь, где они стоят, выстроившись по росту и возрасту, и каждый следующий выглядывает юным счастливым лицом из-за плеча младшего, возвышаясь ровно на голову в щегольской фуражке, а ноги и у самого первого уже привычно затянуты в офицерские сапожки. Ох уж эти сапожки!
С естественными заминками по времени Вера приносит и кладет почему-то на дедушкин письменный стол одного за другим младенцев-погодков, сияющих розовостью и белизною, как сама няня Вера, своих мальчиков и, что-то нежно набормачивая по-хохлацки, разворачивает хрустящий конверт с пеленками, подгузниками – надо попробовать так же укутать и раскутать целлулоидного Алика – и вдруг показно смущается – это сто зе мы делаем? Это сто зе мы такие? – и – Да вы не беспокойтесь, у нас под попкой клееноцка – и прозрачный пульсирующий фонтан из самой сути распахнутого на всеобщий огляд мужского существа, и Верино торжествующее – Наду-у-ул!
Кто назвал Пашу Пашеттой?
Вера вышла замуж, и теперь была Пашетта. Кажется, тот дед, чья Маруся, и назвал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу