Апофеозом реставраторских настроений стало «письмо» преподавательницы из Ленинграда Нины Андреевой, которое опубликовал в «Советской России» Валентин Чикин — журналистские его уши выглядывали из-за каждой строки. В «Огоньке» сходу подготовили ответ, а я нашел место в готовом к выпуску номере, но дело затормозилось. Коротич решил позвонить Александру Яковлеву в ЦК. Не из осторожности, а как раз наоборот, из чувства азарта идейной борьбы, будучи вполне уверен в своей правоте. Просто чисто по-человечески захотелось похвалиться: вот, мол, какие мы оперативные и сообразительные. Я в ту минуту как раз сидел в кабинете главного, когда он, взяв трубку, без труда дозвонился до Александра Николаевича. Бодрым тоном, как о деле ясном, рассказал о том, что в номере уже стоит наш ответ на чикинский — а в действительности лигачевский выпад.
И вдруг лицо Коротича поскучнело. Через минуту он положил трубку, а мне сказал: «Снимите из номера наш ответ».
Через некоторое время «Правда» разразилась редакционной статьей, которую — все об этом говорили — написал сам Александр Яковлев.
Публицистические дуэли на страницах противоборствующих изданий все чаще сопровождались общественными акциями. Обстановка накалялась. На надгробиях с нерусскими фамилиями стали появляться намалеванные белой краской фашистские кресты. Во время встречи Коротича с избирателями балкон клуба заполнили гвардейцы из общества «Память», кричали: «Желтый «Огонек»! Долой Коротича!» Вывесили лозунг: «Да — национальному патриотизму! Нет — безродному космополитизму!» — и размахивали знаменем с Георгием Победоносцем.
«Огонек» ответил «Неделей совести», проведенной во дворце культуры Московского электролампового завода, в том самом дворце в стиле тяжеловесного сталинского ампира, в котором предпочитал избираться в органы верховной власти великий душегуб.
Перемены в стране встряхнули меня. Жизнь моя преобразилась. От полудремы в Мароновском переулке, неторопливых чаепитий и ритуальных речей на собраниях не осталось и следа. Теперь я сидел посреди редакции, олицетворяющей новый, стремительный стиль жизни, и мне казалось, что судьба бросила меня в эпицентр событий. С утра до позднего вечера я читал рукописи под трезвон неумолкавшего телефона, а дверь открывалась каждые пять минут, чтобы впустить очередного визитера, заходили журналисты, художники, фотокорреспонденты выкладывали на стол свежие снимки репортажей, машинистки находили лазейку, чтобы выплеснуть ответственному секретарю свои обиды, маститые писатели, не привыкшие к манере общения, которая была похожа на судорожную морзянку, пытались фундаментально расположиться на фоне огромного шкафа с Брокгаузом, который достался мне по наследству от прежних неторопливых времен. И все это — с телефонной трубкой в руке, досказывая последнюю фразу, досматривая последнюю строчку в тексте. Я физически ощущал телеграфность жизни, чувствуя в голове удары пульсирующей крови, а в это время на стул напротив меня опускал свое начинавшее полнеть тело «огоньковский» классик Александр Радов, вернувшийся из командировки и жаждавший, чтобы его выслушали и напоили чаем. Я смотрел на него с тоской, и взгляд мой говорил: «Уйди, Саша!» Галоп, как наркотик, затянул меня, и я уже не мог остановиться, не мог и даже не хотел жить без десятка обязанностей, сидеть рядом с хорошим человеком и обсуждать одну-единственную тему.
Пружина сжималась. Резервы души и тела казались неисчерпаемыми. Я не чувствовал усталости. Спал мало, практически не отдыхал, если не считать короткой прогулки с фокстерьером. Такое трудно представить, но я еще успел, отрываясь от своих служебных обязанностей, сделать несколько материалов, взял интервью у Травкина, Станкевича, Собчака, написал о давней встрече с Андреем Тарковским, рассказал о девяностолетней Зинаиде Немцовой, которая была еще жива и с мистическим ужасом взирала на надвигающуюся лавину новой эпохи. Мне повезло побеседовать с Натаном Эйдельманом, и я успел записать одну из его лекций-экспромтов незадолго до его нелепой кончины. И даже проник в знаменитую светелку Ильи Глазунова, который вдруг привязался ко мне и нашел во мне собеседника. Вопреки вздыбившейся редколлегии я настоял на том, что художник имеет право быть монархистом, я сказал, что отказывать Глазунову в пространстве журнала — такой же большевизм. Нельзя, объяснял я, превращать «Огонек» в новый «партийный» журнал. И успел буднично, как частное дело, отнести секретарю нашей парторганизации свой партбилет — не будоража редакцию. Я сделал это до массового демонстративного бегства из партии, до акций театрализованного «сожжения билетов», устроенного Марком Захаровым, и «коллективки» Егора Яковлева, Лена Карпинского и других в «Московских новостях».
Читать дальше