— А я верю в повороты! — произнесла вдруг Немцова. — Скоро ли, нескоро, но они наступят.
— Вы, Зинаида Николаевна, неизлечимый оптимист.
— Причем сперва поворот будет к чему-то такому, что уже было. Опять будут колошматить, как колошматил Сталин. Но это ничего не даст! Экономика заставит пойти на перемены… А что касается вашей истории, — добавила она, — то, по-моему, вы связались с авантюристом, который, вольно или невольно, проявил себя как провокатор. Поймите и зарубите на носу: в наших условиях действовать можно только внутри партии и вместе с партией. Иначе погибнете.
Встреча с Немцовой не добавила ясности.
Возвращаясь мысленно к этой теме, я все время думал: ошибочен ли был избранный нами путь? Никто насильно не загонял нас в дом к Рему Горбинскому, это был наш собственный, добровольный и осознанный выбор. Но что значит «только с партией»? О чем Немцова ведет речь?
Мы и начинали — вместе с партией и внутри нее. Не сразу возник замысел Соляриса. Он созревал не один год. В моих бумагах сохранилась пометка: «…4 октября 1971 года. Моросит дождь. Зябко». В тот день выпавший утром снег лежал местами на асфальте, холодя все вокруг, и Горбинский, открыв дверь и увидев меня мокрого, вздохнул: «Когда все это кончится?» — посетовал на погоду, а прозвучало — когда вся эта издерганная жизнь прекратится? Когда наступят перемены?
Еще свежи были воспоминания о Чехословакии. Газеты бились в истерике, клеймили Солженицына, мировой империализм, разоблачали шпионов и предателей-диссидентов.
В этот день, 4 октября, я узнал, что умер журналист Овчаренко, и, грешным делом, подумал: уйди он раньше, до Праги, не написал бы своих верноподданнических статей, пришлось бы искать другого. И память о человеке осталась бы чище.
Мы сидели с Ремом, как всегда, на кухне. Рем развивал идеи, которые потом легли в фундамент нашего общего дела.
— Большевизм питался аскетизмом, — размышлял Рем. — Он и был аскетизмом, монашеским орденом, сыгравшим на нужде. Потом они надели кожаные куртки и никак не могли понять, что же это масса все ест да пьет, все обогащается и гонится за удовольствиями. И стали набрасывать узду. На этой почве вскормил себя Сталин.
Я слушал и думал: а мы кто? Опять орден? Опять самопожертвование, чтобы для кого-то устроить светлый хлев?
Рем писал в ту пору свою «Записку», отдельные фрагменты ее он проговаривал то с одним, то с другим в кухонных посиделках. Вот теперь я, его новый приятель, сидел за столом, усыпанным хлебными крошками. Вникал.
— Сталинизм тридцатых и сороковых годов, — изрекал Рем, — был делом мерзавцев, опиравшимся на слепой энтузиазм народного большинства и поддержку лучших, честных, веривших элементов из молодой поросли кадров. Сталинизм нынешний — по-прежнему дело мерзавцев, но оступившееся в бездонную яму народного равнодушия или недоверия и теряющее опору в лице лучшей, честной, верящей кадровой молодежи. Это, конечно, не означает, что сталинистские настроения вовсе чужды народному сознанию. Часть рабочих еще мыслит вспять, еще мечтает об абсолютном, непререкаемом, обоготворенном хозяине как о всесильном защитнике от низовых притеснителей, как об управе на местных супостатов-расхитителей. Сталинизм вообще есть, в известной мере, мечта работника-нехозяина свести счеты со своим повседневным унижением при помощи некоей высшей и жестокой справедливости. Бессилие ищет верховную силу отмщения. Но такой «сталинизм» есть критика бюрократии, форма ненависти к бюрократии. В истории нередки случаи, когда прогрессивное общественное настроение зарождается в одеждах реакционных утопий. Подобно грязному животному, пожирающему собственные экскременты, сталинизм ныне питается за счет своих же выделений, продуктами собственных отходов: массы спасаются от его коренных уродств и главных следствий в воспоминаниях о его мифологизированном юношеском буме.
Я внимал идеям, облеченным в публицистическую форму, и соглашался с Ремом. Многое из того, что я услышал, было мною самим проверено — и в Сибири, и в поездках по стране. Я видел руки шахтеров с вкраплениями мелких угольков под кожей, — так и сталинизм, думал я, стал людям чем-то родным и близким.
Рем говорил о бюрократии, о многоликом «аппарате», ставшем монопольным собственником средств управления людьми, вещественными процессами, а значит, и собственником средств производства.
— Суть не в том, что номенклатура управляет, — подчеркивал Рем, — а в том, что она присваивает командные функции в качестве частной привилегии. И поэтому не может управлять хорошо.
Читать дальше