Гордиенко, добродушный балагур и охотник, молча улыбался.
Костыль какое-то время еще кипятился, но его плохо слушали. Разговор раскололся, потек по углам. Каждый наливал себе сам.
— А я женился, — признался тихий Коля Мунгин, лопоухий, как зайчик, которого мечтает этой зимой подстрелить Гордиенко. — Она посуду в столовой моет.
Вот и я мыл на кухне посуду.
Ева убирала со стола.
Нужно им это знамя, как негру валенки, рассуждал я. Но посидели нормально. Странно, думал я, что Вербицкий не тронулся умом с этими его закидонами. Бочки с квасом доставлял в карьер, руки по ночам бегал пожимать… Его преемник Малафеев, тихий и незлобивый человек, сделал первый робкий шаг по разрушению мифа, но тут же сам нагородил, всю стройку заселил «штабами», завесил стены графиками и диаграммами, пообещав кому-то в Москве превратить Запсиб в «стройку коммунистического сознания».
Ни шагу без этих хоругвей. Мы никогда не научимся жить без трепа.
Я закончил хлопотать на кухне, и вернулся в комнату, и, к удивлению своему, обнаружил в углу тахты привалившегося, то ли задремавшего, то ли задумавшегося, моего бригадира.
Все разошлись, а Костыля забыли. И Ева ничего не сказала. Ну, вздремнул человек, чего особенного.
Штернев встрепенулся. Как ни в чем не бывало, потянулся за бутылкой, которую Ева предусмотрительно не убрала. И тарелка стояла, и кое-что из закуски.
— Знаю, осуждаешь меня, пью, — произнес Костыль, обращаясь ко мне. Проигнорировав взметнувшиеся в удивлении мои брови, он сказал: — Да, пью! Но и горблю.
Костыль осмотрел стол, отыскивая стакан для меня.
Я не стал усложнять ситуацию, сходил на кухню и, пожав плечами, взял из рук Евы ее чистую крошечную рюмочку.
Вернулся, поставил рядом со стаканом бригадира.
Штернев повел мутноватым взором.
— Что жизнь делает с людьми… — вздохнул он. Прицелившись, плеснул мне, не пролив лишней капли. — Ну, ладно, поехали… Крестная сила и обехеэсес! — И выпил, обильно смочив губы.
Разговор пошел совсем пьяный. Бугор поднял глаза, обвел невидящими глазами комнату, не понимая, где он. Решил, что он в ресторане.
— Ладно, у меня гроши есть, я заплачу.
Он внушал мне:
— Монтаж — тяжелое дело. Чуть что, упал! Я убьюсь, обо мне некому плакать.
— Брось, Петро!.. У тебя сын есть. Дочь.
— А-а… Приемная… Но я ее люблю. Говорю: «Галка, на тебе деньги, пойди возьми одну». Она идет и приносит две бутылки. Понимает!
На седой голове Костыля хохолочек. Рубаха расстегнута, видна грудь.
Костыль достал старый клеенчатый бумажник, набитый документами, стал вытаскивать справки о заработках, показал удостоверение монтажника.
— Вот он, шестой разряд. Мой родной!.. Шеф, — позвал Костыль, все еще считая, что мы с ним в ресторане. — Шеф, керосину! — и погладил себя пальцами по шее.
Я попытался успокоить его, но Костыль заупрямился.
— Я пью, но я и кормлю! — опять он завел свою пластинку и в десятый раз показал свою сломанную ногу, завернув штанину. — Темиртау ебучая! — выругался он, объясняя, где это произошло. Все это я уже слышал. — Семь месяцев на костылях… Останься, говорили мне, но я не остался, поехал сюда, на этот ваш Запсиб. Приехал, сказал: «Я раб божий, батрак, у меня ловить нечего, пять классов образования». Но я на фронте воевал танкистом. Скажи, Андрей, — заплакал Костыль, — за что Фенстер меня снять хочет? Понимаю, за нее, подлюку, — указал он на пустую бутылку. — Сейчас пойдем, Андрей, сейчас…
— Петро! — сказал вдруг я. — Ты прожил жизнь. Скажи, что самое главное для человека?
Штернев посмотрел на меня внимательно, будто только сейчас осознал, где он.
— Главное? — переспросил он. — Главное, Андрей, семья.
Я спустился проводить бригадира. Прощались, покачиваясь на ветру. Штернев приваливался к моему плечу. Спросил:
— Ну ты понял теперь, что такое монтаж?
Я кивнул.
— Когда мне предложили взять тебя, я не хотел. Сказал: «Какой он, хер, монтажник? У него высшее образование!» А Фенстер мне объяснил: возьми его, он нам пригодится. А я ему: «Ты коммунист, ты и бери!» Вот так было, Андрей Лушин. Но я тебя взял!
И Штернев полез целовать меня по русскому обычаю.
Семья моя состояла из меня самого, среднего роста мускулистого мужчины, не прибавлявшего в весе, хотя возраст приблизился к тридцати годам. Человек я был эгоистично сосредоточенный на собственной литературно-журналистской карьере. Если, конечно, карьеру понимать не как продвижение по служебной лестнице, а как судьбу.
Читать дальше