Но вернулся мой сержант из Афганистана, ринулся в водоворот московских площадей. Это он мне принес новое слово: «Неформалы!» Это с ним я ходил по Гоголевскому бульвару, когда он интервьюировал московских хиппи, очевидцев и жертв едва ли не первого погрома, учиненного курсантами милиции. И он мне сказал: «Папа, тебе не кажется, что ты выпал из перестройки?»
Я вздрогнул, как реанимируемый. А когда пришел в себя, позвонил Чернов и позвал в «Огонек». Наступил 88-й год, «шестидесятники» собирались до кучи. Из забытья проступило мудрое татаро-монгольское лицо Карякина, он принес мне в «Огонек» свою «Ждановскую жидкость» и начался его политический бег с препятствиями, как гон оленя, у Сахарова прерванный смертью, у Карякина не прерванный и тремя инфарктами.
Так жизнь перстом Верховного Жреца расставила все по своим местам.
Где-то в партийном архиве хранится документ. В нем записано, что мне объявлен строгий выговор с занесением в учетную карточку. И карточка, я думаю, не пропала.
За что же?
Интересная формулировка. Вот послушайте — особенно хорошо воспринималось на слух: « за притупление бдительности и проявление примиренческого отношения к политически вредным разговорам».
Вникли? Нет?
Тогда еще раз — теперь уже глазами, сами перечитайте.
Попросту говоря: за недоносительство. Очень, между прочим, ломали головы, как сформулировать.
Когда-то шутник Володя Чернов ко дню моего расставания с «Комсомолкой» написал «некролог», и когда все были уже в хорошем настроении и даже Инга Преловская выпила венгерского токая, а замкнутый Виктор Липатов разговорился, Чернов вышел на середину и прочитал.
«Некролог», как и положено, начинался известными словами, но чуть странными: «От нас своевременно ушел» — и дальше очень смешно, но я забыл.
Я размышляю об этом в часы вынужденного досуга, после возвращения с того света, где девяносто минут мое сердечко не трудилось. Получаются преждевременные мемуары. Чтобы не опоздать?
Я всегда уходил раньше срока.
Что же напоследок? Какие мысли и чувства?
Прямо скажем, неуместные.
Я, например, любя мою страну, не люблю ее имперских амбиций и лагерной тяги к единству. Не люблю — страшно сказать — ее народ, который отдает власть тому, кто ее попросит, а потом завидует другим народам, у которых дела идут лучше.
Но, не любя так много, я остаюсь под нашей луной. Стою на закате у бревенчатой стены, сложенной Антоном, на высоком берегу Нерли и смотрю, как по черной реке стелется светлая солнечная дорога. Она ведет к разрушенному храму в нашем селе. А когда посмотришь вдаль, виден контур церкви в Новоселках, она тоже в руинах. Прищурься, напряги глаза — и за темной грядой тополей на горизонте угадаешь купол Кидекши, где сохранились только лики Бориса и Глеба под самым сводом. Остальное соскребло время. И мы, его ретивые помощники, постарались.
Иногда я думаю: что держит меня здесь? Я ходил среди старых небоскребов по чаплиновскому Нью-Йорку, где Антон в качестве наемника развивал американский авангардизм, — ходил вместе с сыном и знал: вернусь, куда же денусь. И он — вернется. К этой собранной им избе. Но что мне здесь нужно, в моей стране? Да ничего. Ни ее недр. Ни собственности, которую одни вырывают из рук других. Ни даже признания. Я претендую — поскольку тут родился — на квадратный метр ее необъятных просторов. Тот, где под белым камнем ждет меня мой сержант.
Глава 5
«Огонек»: двенадцать апостолов
1
Вспоминая далекую даль, я забываю, что за окном весенний день и — уму не постижимо — кончаются девяностые годы. И век завершается, и тысячелетие. И все кругом иное. Жена вяжет фиолетовую кофту. Я смотрю, как две нити, переплетаясь, образуя узор, тянутся из корзинки, и не верю, что все происходит в реальности. И эта русская деревня среди снегов центральной России, суздальская земля, и собаки под окном, нежащиеся под мартовским солнцем. Какой-то бред! Ведь я же там, еще в Сибири, и мне двадцать пять… Увы! Даже не тридцать девять, когда мы соревновались с «опером», кто кого перехитрит. Лес за рекой, тишина дачной благодати, такой же фиолетовый, как и шерстяной узор, контур из дальних елей — в ту сторону мы ходим на лыжах, а хитрые псы плетутся сзади по лыжне. И явь, и иллюзия — все вместе, одно подменяет другое. И только ходики с кукушкой — современная стилизация — напоминают, что времечко не обманешь.
Тогда лучше отложить листки и выйти на простор. Зажмуриться от искрящегося на солнце снега и сморщить нос от весеннего духа — как будто хватил хороший глоток шампанского! Подыши морозом, почувствуй озноб — он не от холода, а от радости, что ты еще жив, несмотря ни на что. Эта дрожь — от счастья, что существуешь на этой невообразимо красивой земле. Скользя взором по узорчатому горизонту с маковками церквей, величественных даже в разрухе, вдруг видишь на реке островок — царство зайцев и лис — прозрачная паутина кустарника, скрываемого в половодье и каждый раз возрождающегося летом. Теперь, зимою, он полузасыпан снегом и отяжелен бахромою водорослей, оставшихся после весенних талых вод. Фигурка рыбака дополняет картину. Да небо над головой — светлосинее, почти белое, готовое взорваться ослепительной вспышкой.
Читать дальше