Анастасия Ивановна крутила ее, блестящую, с прилипшей стрелкой зеленого лука и лоскутком помидорной кожицы, зажав в худой изящный кулачок, словно пытаясь поймать и пустить солнечного зайчика в отсутствие солнца или повернуть в невидимом замке́.
Я следил, завороженный, ожидая чего угодно.
Погрузила обратно в салат, пожевала губами, скосила мудрый насмешливый глаз. И стала рассказывать про свою польскую бабку, которая, задремав, уронила книгу Пушкина. Проснулась от стука. Пошарила рукой, не нашла. Встала, книги не было. Исчезла с концами.
– А может, где-то он есть, тот томик, еще объявится… Сереженька, мы не всё знаем о вещах, мы мало, мало понимаем…
Она то легкая, то тяжелая. То обожаемая и верная, как часть рода, как продолжение тела, то зловещая, чужая, самодостаточная, будто из какого-то неизвестного алхимического сплава.
В ее тусклом зеркале, в ее зыбком свете – слишком многое…
Оглаживаю выпуклые узоры черенка, и каждый раз, как слепцу, мнится разное: корабль с мачтами и парусами, дворец в языках огня, гибкая фигура танцовщицы с обручем на бедрах.
Есть ли память у этой благородной светлости? Может быть, все встреченные краски и события она хранит, как флешка?
Прикладываю черпало к уху, накрыв целиком, и слушаю шум, наверное, собственной крови, но хочется раствориться в нем, представляя, что это торжественный церковный хор, или плач полярной метели, или рев толпы на площади, или летает над Замоскворечьем отзвук сирены, сливаясь с нарастающим гулом «юнкерсов»…
Или это родные, знакомые и незнакомые голоса зовут друг друга в потустороннем радиоэфире.
Внешняя сторона черпала с узором колокольчика «гусиное горлышко» сама как нераскрывшийся ранний бутон – возможно, лилии, или купол собора, или неуязвимая каска солдата будущего.
Хорошо, вернувшись в дом, приложить серебряную милость к разгоряченному лбу и держать, не шевеля, отдавая по капле уличное солнце.
Хорошо, когда (так, как прямо сейчас) пишешь от руки за чистым столом – таинственная трапеза, каждое новое предложение все полнее насыщает сердце.
Бабушка стукнула меня ложкой по лбу.
Слегка, не больно, а обидно, сырой большой шлепок.
И добавила важно, осудив пристальным светло-серым взглядом:
– Ум с дыркой и посвистывает…
За дело стукнула – передразнил какое-то ее слово. Родители смутились, но перечить не стали.
– Не кривляйся, ешь нормально, – сказала мама неуверенно.
Анна Алексеевна была строгая, деревенская. Приезжая к нам, вела себя по-хозяйски требовательно и сразу заграбастывала самую большую ложку и самую мягкую подушку. Обычно я не дразнился, а восхищался ее нравом, речью, говором. Костистая и скуластая. Любила тревожиться: «Ой, че это?» Всю жизнь трудилась и родила моего папу в поселке Труд на Вятке. Пахала с подругами, впрягшись в плуг, когда мой дед Иван Иванович Шаргунов со своим штрафным батальоном уходил в последний бой под Ленинградом. Любила закусывать курицу шоколадной конфетой и энергично составляла письма всем своим близким с кучей ошибок (два класса образования), но с обязательной, веселой и грамотной концовкой: «Жду ответа, как соловей лета!»
– Че-то опитала, – сообщала, если чувствовала жажду.
– Садись исть, – звала ко столу.
Подойдя к телефону, мрачно молчала в трубку и потом выдавала скороговоркой:
– Чаво надо-то?
Говорила, что ее отец, Алексей Акимович Рычков, заядлый рыбак, воевавший с германцами, смастерил себе деревянную ложку, вытесал и выдолбил из молодой осинки… А для жены, Лукерьи Феофилактовны, – из березки…
– То была шевырка!
– Что это, бабушка?
– По-нашему ложка.
– А сейчас у тебя не шевырка?
– Не, это ваша, городская.
Ели в деревне из одной миски, зато у каждого ложка была своя, и, поев, каждый заворачивал ее в тряпицу.
Есть сообща она приучила детей и пыталась в Москве убедить взрослого сына, невестку и внука, что так проще и лучше.
– Опять че не поделили? – с иронией превосходства оглядывала разложенные по столу тарелки.
– Анна Алексеевна, у всех свои порядки, – возражала моя мама.
– Конечно, конечно, – окая, откликалась бабушка.
Раз в дачном лесу, увидав, как я обрываю и обсасываю веточки елки, она засмеялась неожиданно молодым, звонким смехом:
– Весь в мужа мого. Он, Иван-то, тож любил таку бяку. Пойдем по грибы, сам встанет и колючки в рот сует. Я ему: «Может, тобе ежа запечь?» – и она продолжила, уже не смеясь, но не в силах противиться приливу прошлого: – Вот кто красавец писаный был, очи голубые, здоровенный, девки за ним бегают, а ему дела нет. Однолюб. Работяший был мужчина… Ох какие печи ложил! Партейный, а все праздники блюл, какие есть у це́рквы…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу