— Что случилось, Геннадий Семенович? — спросила его Катенька Гурьянова однажды тихим весенним вечером.
— А-а… — Мишарин скривился, не ожидая от разговора ничего хорошего, но продолжил его, ибо больше пожаловаться было некому. — Перестраиваться, говорят, повышать деловую и производственную культуру, и человеческую, заметь, Катя. Разве я плохой человек, Катя? Я старый человек…
— А вы влюбитесь, Геннадий Семенов, — непочтительно перебила она его.
— В кого? — удивился Мишарин предложению и своему вопросу одновременно. — Тьфу, рехнулись мы, что ли? — И с тех пор стал еще более задумчивым, еще чаще вздыхал и с молчаливой грустью смотрел на Катю.
Никто не знал и не должен был знать, чего все это стоило Катеньке Гурьяновой. Она с трудом дорабатывала до отпуска и поселялась на август у родителей. Август в Молвинске был всегда особенно хорош, тем более в его старой части, среди увядающей лиственной и темнеющей игольчатой зелени, под разноцветными железными крышами, греющимися от прощального летнего солнца, он был прохладен от вязких туманов и тих от поглощающих резкие звуки деревянных темных строений, покрытых толстым слоем вытопившейся из бревен за неисчислимые десятилетия смолы.
Катенька копалась с матерью в огороде, ходила по грибы и поздние ягоды, помня свое истинное назначение, делала заготовки на зиму. Мать ее была очень счастлива в эти дни, только отец все рассуждал об увеличивающемся количестве гробов, проходивших через их столярную мастерскую. Один раз Катя объяснила ему происходящее високосным годом, но в другой раз этого не получилось, и авторитет Кати чуть не упал в глазах отца.
— Папа, — успокоила тогда она его, — тебе это только кажется, — и показала газету с цифрами, доказывающими, что смертность в государстве, наоборот, снижается.
Отец верил и не верил дочери и стал вести учет изготовляемым гробам, но неожиданно умер от сердечного приступа. Катя, родив вместо ожидаемой дочери сына, назвала его именем отца.
С Виктором Владимировичем она виделась потом всего один раз, случайно и почему-то в магазине. Он приезжал каждый год, в октябре, навестить мать и сестер. Но она знала, что он приезжает к ней, вернее, для нее, что она может себе позволить этот месяц никого и ничего не замечать вокруг, видя и замечая все одновременно, жить будто в другом измерении, а скорее, без всяких измерений, ей казалось, что, и встретив его, она его не узнает. Но узнала.
Стояла ветреная сумрачная погода, ветер сгонял к югу все запахи, звуки, движения и краски, скоро должно было все застыть, замереть, обесцветиться, стать таким, в котором трудно, но необходимо жить. А пока даже серые полки в магазине, до сих пор не отмытые от следов летних мух, были праздничными, он шел ей прямо навстречу, с выделяющимся среди всех не лицом, но выражением покорности и власти поровну, увидев ее, еще не видя, и даже, кажется, кивнул. И оглянулся, она знала, что оглянулся и смотрит ей вслед, как смотрел, наверное, не раз, где-нибудь на улице, в таком городке, как Молвинск, трудно не встретиться день за днем подряд целый месяц, а она шла по скользкому паркету, и ей было легко, она чувствовала, что не поскользнется, а будет идти и идти, потому что знает: такое не может длиться каждый день целый год и годы подряд, когда жизнь уже не живет, а словно бы выживает, хватая последний осенний воздух широко распахнутым ртом, и она должна ей помочь.
Ей хотелось поделиться всем этим со всеми людьми, сейчас же, как можно скорей, и прежде всего с близкими, хотелось объяснить себя, свой эгоизм в этот месяц, как можно скорей. Но именно этого и нельзя было делать, все зашло слишком далеко, люди хотят все знать и объяснить и объясниться и поэтому не могут понять, а могут лишь растеряться или опошлить, а потом утверждать, что никакой тайны давно в мире уже нет и быть не может, что если знание и относительно, то объяснение всегда абсолютно, и бояться других и обвинять их более реально и современно, чем каждому самого себя.
И поэтому она за всех их и за себя немного виновата. Ей надо сейчас что-нибудь приготовить, самое-самое, заскочить в детскую и приласкать своих неухоженных мальчишек, включив телевизор на полную громкость, отвлечь совсем не от тех мыслей Гурьянова, а завтра сделать генеральную уборку, а послезавтра устроить большую стирку…
— Может, мне пойти напиться, а? — В кухонную дверь просунулась всклокоченная голова Гурьянова, потом он, не распахивая дверь полностью, протиснулся в кухню сам, большой и жалкий, будто побитый.
Читать дальше