Каждое утро перед уходом в больницу он заливал собственноручно приготовленный раствор в капельницу, которую Мартин соорудил из старой вешалки, и вставлял наконечник резиновой трубочки, тянущейся от мешочка с раствором, в вену на руке Маман.
Питательный раствор поступал внутривенно.
Вера описывает в дневнике, что тело матери сотрясалось и обильный зловонный пот пробивался через поры, отчего лицо делалось опухшим и красным. Но несмотря на побочные эффекты, только так Маман могла набрать немного прежней жизненной силы. В иные дни она бывала твердо уверена, что никогда не покидала их старую квартиру на Манесовой улице. Как-то вечером она поделилась с Верой своими подозрениями о том, что в их квартире спрятались нацисты; по ночам, когда все спят, они строчат на Вериной печатной машинке секретные депеши в Берлин.
Из-за этой машинки мать и дочь поссорились еще перед отъездом из Праги. Вера настаивала на том, чтобы взять ее с собой, потому что знала: рано или поздно ей придется искать работу. Маман отказывалась:
— Ты в своем уме? Она же весит килограммов пятнадцать!
Были ли теперь слова Маман слабой попыткой отомстить за то, что ей пришлось сдаться?
Но Вера, сидя с матерью в ее каморке, тоже отчетливо слышала пощелкивание молоточков, ударявших по тонкому валику. Однажды она взглянула на потолок и увидела, как ком тараканов, огромный, будто осиное гнездо, карабкается через вентиляционное отверстие, и тараканы один за другим падают на пол — щелк, щелк, щелк; щелканье напоминало удары молоточков по узкому валику машинки…
Как раз в это время власти ввели принудительное затемнение.
Каждый вечер Мартин или Йосель залезали наверх и закрывали кухонное окно куском железа, чтобы из-под него не просачивался свет. Но люк под потолком в каморке Маман дети закрывать не решались, несмотря на лезших этим путем насекомых. При закрытой двери свет, лившийся в открытый люк, был единственным попадавшим в каморку светом.
Так они сидели все вместе в грязной нетопленой кухне в чужом польском городе и прислушивались к отдаленным звукам; Иосель говорил, что это самолеты союзников летят бомбить Германию, а Маман шептала из темноты своей каморки, что уверена — союзники уже близко, и когда она в следующий раз выйдет в булочную на углу купить свежие rohliky, ненавистных нацистов уже выдворят из Праги.
«О языке.
Знаю. Мама с папой предупреждали, что брать с собой пишущую машинку глупо. Но я бы не смирилась с тем, чтобы выложить 150 крон за работающую портативную машинку — и потом оставить ее „на хранение“. Это все равно что вручить ее немцам.
Наверняка там, куда мы едем, нужны секретари. Это же Лодзь, объяснял нам Мартин, немецкий город.
Как же я была права! и как ошибалась!
В здешнем секретариате, естественно, печатают на польских машинках, получи я здесь работу — я бы выглядела круглой идиоткой. На здешних клавиатурах нет немецких букв; вместо немецкой е — польская ę или q, или Ł вместо нормальной L.
С устной речью, кажется, еще хуже. Жить здесь — все равно что жить в пчелином улье. Везде говорят по-польски, на идише, на иврите. Единственный язык, на котором не говорят, — немецкий. Это язык оккупантов, врагов.
Говорящий по-чешски или по-немецки здесь в изоляции; он понятия не имеет, о чем говорят окружающие. Я чувствую себя человеком, не умеющим ни читать, ни писать».
Начало 1942 года. Акции по переселению, как называли депортации, в разгаре.
Страх перед бедственным положением, в котором они оказались, перешел у многих немецких евреев в ноющий ужас перед будущим. Ходили слухи, что западные евреи теперь тоже в депортационных списках, что казалось многим совершенным абсурдом. Неужели испытания никогда не кончатся?
Той зимой было так холодно, что Мартину приходилось вырубать лед из колодца, чтобы принести в дом воды. Вера, стоя на четвереньках, пыталась отскрести хотя бы самую страшную грязь, но от ледяной воды руки опухали и немели, а на суставы было страшно смотреть. Белье сушили на веревке, протянутой от дымовой трубы к ручке двери, ведущей в каморку Маман, но оно сохло с трудом, и сколько жильцы ни топили, они все равно промерзали до костей.
Но хуже, чем холод и сырость, был голод, превращавший жизнь в ежедневную пытку. Кожа на животе, вокруг суставов рук и ступней распухла, стала водянистой и тонкой, из-за постоянной слабости руки и ноги казались свинцовыми. После нескольких дней на одном супе, вонявшем аммиаком, усталость переходила в головокружение, а головокружение — в своего рода манию. Ежечасно, ежеминутно Вера думала только о еде. Ей представлялся только что выпеченный хлеб, который Маман иногда приносила домой по утрам, с твердой, хрустящей, душистой корочкой и такой свежий, что, когда его разломишь, он оставался в ладонях горячим; или приготовленная на пару восхитительная, пахнущая чесноком говядина, которую их домработница подавала по воскресеньям с картофельными кнедликами — она сама вымешивала тесто и варила их в огромной кастрюле, а потом подавала на стол истекающими горячим маслом; или о настоящих palačinkach, которыми балуют детей, когда они возвращаются из школы, — с вареньем и взбитыми сливками; или блюдо, на котором тесно cukrovinkam — ванильным и ореховым печеньицам в виде шариков и крендельков, их всегда пекли на Хануку. Фантазии эти ни в коей мере не притупляли муки Веры, наоборот — голодный зверь в ее внутренностях приходил в еще большее неистовство. К тому же Арношт неукоснительно требовал: все, что они имели съедобного, как бы мало ни было его количество, следовало отдавать Маман.
Читать дальше