Она потянулась ко мне и прижалась щекой к моему брючному ремню; я до сих пор помню, как вдавившаяся пряжка защемила кожу на животе. Объятие получилось неловким, но я стоял не шевелясь и радовался, что она больше не плачет. С минуту мать не отпускала меня, но в эти мгновения я вдруг ощутил необычайную ясность, словно все происходящее кто-то навел на резкость и я оказался в фокусе. Я стал главным и в нашей комнате, и за ее пределами. Моя рука на плече у матери обещала ей защиту, и когда она подняла голову, я увидел у нее на лице улыбку.
Мне было всего восемнадцать; никто, ничто и звать никак; знай себе барахтался, ведь только и умел, что хорошо учиться. Но мать удивительным образом прочувствовала мое стремление быть достойным большего, лучшего. Все это моментально отразилось у нее на лице: гордость, грусть и даже какое-то любопытство перед моей внезапной вспышкой мужественности. Возможно, Марк тоже был способен стряхнуть с себя оцепенение и утешить Вайолет? Не знаю. Я тогда спрашивал себя, что кроется за его апатией. Он в чем-то нуждался, но ничего не требовал, а нежелание спустить ноги с дивана объяснялось не ступором после тяжелейшей травмы, а скукой. Казалось, до него так и не дошло, что Билла больше нет, хотя он вполне мог загнать правду о смерти отца куда-нибудь глубоко в подсознание, чтобы не касаться ее мыслями. На его лице нельзя было прочесть даже следов печали, словно он смог выработать у себя иммунитет к самой идее бренности бытия.
После ночной истерики в мастерской Вайолет потихоньку училась откровенно говорить о своей боли, да и физическое напряжение спадало. Она по-прежнему каждое утро уходила на Бауэри, ничего не объясняя, говоря только: — Так надо.
Но я-то знал, что в мастерской она переодевается в штаны и рубаху Билла, выкуривает ежедневную сигарету из оставшегося блока "Кэмела" и, наверное, делает еще что — то, ну, что там полагается делать женщине, оплакивающей мужа. Я думаю, что когда Вайолет уходила, она изливала свое горе отчаянно и сосредоточенно, но стоило ей вернуться домой, как ее сразу поглощали заботы о Марке. Она без конца за ним мыла, стирала, убирала. Я не раз замечал, что во время их совместных вечерних сидений перед телевизором Вайолет почти не смотрела на экран, ей важно было просто быть рядом. Она гладила Марка по голове или по плечу, а сама вообще отворачивалась от телевизора и сидела, упершись взглядом куда-то в угол комнаты, но руки ее не отпускали пасынка ни на минуту, так что я скоро уверился, что дело тут не только в его ребяческой зависимости, но и в самой Вайолет. Она нуждалась в Марке так же, как он в ней, если не сильнее. Пару раз они так и засыпали на кушетке, обнявшись, и я, зная, что Вайолет почти не спит, просто тихонько вставал и уходил, чтобы их не будить.
Разумеется, я не забыл об украденных деньгах, но после смерти Билла вся эта история словно отошла в другую эру, в тот период, когда преступные наклонности Марка занимали в моей душе значительное место. Теперь прежняя ярость отступила перед лицом терзаний Билла. Он нес наказание за чужую вину, так, словно вина была его собственной; его покаянное самобичевание обратило эти пропавшие семь тысяч долларов в доказательство его отцовской несостоятельности. Мне его муки совести были не нужны, я ждал извинений от Марка, но Марку как раз даже в голову не пришло попросить у меня прощения. При жизни Билла он каждую субботу приносил мне какие-то гроши — десять, двадцать, тридцать долларов; но когда некому стало отслеживать регулярность поступлений, выплаты прекратились сами собой, а я не мог собраться с духом и поднять этот вопрос. Так что когда в начале августа Марк позвонил в дверь и вручил мне сто долларов, я изумился.
Передав мне конверт с деньгами, Марк застыл понурившись возле письменного стола. Я ждал, пока он заговорит. После долгого молчания он поднял глаза и произнес:
— Дядя Лео, я вам все выплачу, до последнего цента. Я все время об этом думаю.
Снова повисла пауза. Я не хотел приходить ему на выручку с какими-нибудь дежурными фразами и молчал.
— Я все сделаю так, как хотел бы отец. Только я до сих пор не могу поверить, что никогда его больше не увижу. Я даже не думал, что он может умереть до того, как я стану другим.
— Другим? — переспросил я. — Каким другим?
— Таким, чтобы он мог мной гордиться. Я же всегда знал, что мог бы, ну, типа, вести себя как надо, в колледж поступить, потом жениться, и все такое. Мы бы тогда забыли все плохое, и все стало бы как раньше. Я же понимаю, как ему плохо было из-за меня. Я из-за этого спать не могу.
Читать дальше