Он услышал быстрые шаги в гостиной, испугался, что жена увидит весь этот ужас, торопливо потушил свет и пошел в спальню. Он столкнулся с Афат на полпути.
— Ты… ты что там делал?
— Сказал ему, чтоб он замолчал.
— А если он не замолчит?
— Замолчит…
«А, а-а, а-а-а, а!»
Перепуганная, она кинулась в спальню, он поспешил вслед за ней. Едва замер крик, она обернулась, глядя на него в упор, готовая разразиться истерикой. Но он опередил ее, успел, хотя она вырывалась и отталкивала его, обхватить ее руками. Сам едва держась на ногах, он признал очевидную истину, согласился, что был не прав, что не следовало этого делать и он просит прощения; пускай же она простит его и поможет найти какой-то выход; раз уж они оказались в столь ужасном положении, остается только терпеть. Почему бы ей не спуститься в комнатку бавваба и не прилечь там? Стыд и срам, ведь уже два часа ночи! Лучше уж я пойду к маме. Как, сейчас? Но я не вынесу этого. Ну пожалуйста, ради меня… нет, не могу. Умоляю тебя. Я совершил ошибку и прошу прощения. Помоги же мне, потерпи немного. Боже, но как можно это терпеть?! Как можно терпеть?!
«А-а, а-а-а, а-а-а-а, а, а!»
— Ох, мамочка, я не могу, не могу!
«Ух, ух, ух… А-а-а-а-а!»
— Что это? Это не человек! Это ифриты! Джинны! Спаси меня, мама, я схожу с ума!
Мало-помалу аль-Хадиди начал чувствовать, что связь его с этой спальней, с женой, которую он держал в объятиях и пытался успокоить, с домом, со всей его жизнью ослабевает и распадается, что сознание его словно тонет в тихих, спокойных водах озера, но при этом ловит малейший звук, малейшее движение Фахми.
«О-о-о-о-о-о-о-о… А-а-а-а-а-а-а-а…»
Боль, очевидно, все усиливалась. Помоги ему, милосердный боже!
«Уа-уа-уа-уа-уа-уа-уа…»
К крику, доносившемуся из кухни, присоединился тоненький детский плач из соседней комнаты. Едва заслышав его, Афат резким движением освободилась из рук мужа и побежала в детскую. Ее малыш, ее единственный сыночек уже шел ей навстречу, плакал и звал маму. Она подхватила его на руки, отнесла в спальню и гневно, со злостью крикнула мужу:
— Слушай, ты должен сейчас же, сию же минуту выгнать его вон. Пускай ночует где угодно, только не здесь. Ты же видишь, мальчик весь дрожит.
— Афат, прошу тебя… Я же все тебе объяснил: этот человек так много для меня значит, не могу я его прогнать.
— Он для тебя важнее меня и нашего Фахми?
— Нет, но все же… Достаточно сказать, что я назвал нашего сына в его честь. Он единственный, кого я знаю и люблю с детства.
— Ты его выгонишь, иначе я уйду из дому.
— Чего ты хочешь? Чтобы я стал на колени и умолял тебя потерпеть? Сейчас я вызову доктора, он даст ему наркотическое средство, уймет боль…
Аль-Хадиди вызвал «скорую помощь». Он не удивился, когда врач сказал ему, что в подобных случаях наркотик действует слабо и обычно не утоляет боль. При такой форме рака боль оказывается сильнее наркотиков и всех успокаивающих средств, известных людям.
И все-таки врач приезжал не зря, он дал снотворное жене аль-Хадиди. А вскоре уснул, прильнув к матери, и маленький Фахми.
Наконец он остался один, слушая крики, исторгаемые из глубин страждущего человеческого существа. Врач был прав, наркотик не оказал сколько-нибудь заметного действия. Теперь главное — чтобы к нему самому вернулось то душевное состояние, в котором он пребывал перед тем, как проснулся сын и взбунтовалась жена. Он знает и помнит это состояние. Оно и сейчас где-то тут, совсем рядом, но рассеивается и ускользает прочь. Он где-то посередине между тем, особенным, и обычным своим состоянием.
«А-а-а-а-а… О-о-о-о-о…»
Он почувствовал смутное умиротворение. Голос, проникая в сокровенные глубины его души, действовал на него живительно, достигал того отдаленного уголка, где скопилась собственная невысказанная боль. Боль сливалась с болью. Это был язык человеческого нутра, язык боли. Он выражает муку, жившую в нем, в аль-Хадиди. Вот уже много лет, как ему хочется выйти на площадь ат-Тахрир и, собрав все мужество и все силы, громко закричать, давая выход своей боли, как кричит сейчас Фахми. Но всякий раз ему не хватает решимости, он боится, что люди станут смеяться над ним, назовут его сумасшедшим. И он подавляет в себе этот порыв, подобно многим другим желаниям, загнанным в глубь подсознания.
«Ааааааа… Ооооооо…»
Только сейчас изведал он до конца собственную свою муку. Она ужаснее, чем боль и страдания Фахми. Разница в том, что у него в отличие от Фахми нет права на сострадание людей. Никто не поверит ему, если он закричит от мучительной, вечно подавляемой душевной боли, которая не находит выхода и от этого усиливается стократ.
Читать дальше