Но других моих мыслей эти, мрачные, не перебивали. После брошенной Мирандой фразы «Даже если так, почему я должна обсуждать это с вами?» я в течение какого-то времени пробовал воздержаться от воображаемых затаскиваний ее в свою постель. Я старался вытеснить образ Миранды другими женщинами, например Лорой Капелли, с ее аппетитными формами и широкой улыбкой, а также прилежно пользовался порнографией, с неизменным, причем, успехом, но грязные картинки оставляли удручающее послевкусие.
Я томился не только по сексу, но и по дружескому общению, по разговорам, прогулкам, совместным ужинам, причем томился не меньше, чем по сексу. За это время мы с Мирандой так ни разу толком и не поговорили, и я вынужден признаться, что если бы в ходе нашей беседы за ее чарующим взором обнаружился бы обывательский умок, она тут же утратила бы для меня свою привлекательность. Логика подсказывала мне, что все произошедшее следует воспринимать как очередной отказ, да и мало ли их уже было, но я никак не мог выбросить из головы три образа: нарисованное Мирандой чудовище, ее портрет Эгги и картинку самой Эгги — может, так девочке виделась ее семья? А кого она изобразила парящим в небесах? Отца, которого у нее нет? Может, таким образом дочь хотела рассказать доктору, который «лечит, кто волнуется», то, что не пожелала рассказать ему ее мать? Из слов Миранды я заключил, что личность таинственного отправителя писем ей известна, а поразмыслив, догадался, что он, видимо, тоже имеет отношение либо к фотографии, либо к искусству, и, вероятно, могли быть и другие снимки, о которых я знать не знаю.
Я написал Эгги записку:
Дорогая Эглантина, спасибо тебе большое за рисунок. Он мне очень понравился, особенно летающий человечек. Твой друг Эрик.
Записку я подсунул под дверь.
На своем больничном веку я повидал слишком много ветеранов, чтобы купиться на ура-патриотическую дребедень, которой пичкали зрителей с экранов телевизоров: танки перед камерой, флаги в облаках пыли, вырядившиеся в полевую форму ретивые журналисты, с пеной у рта славящие наши доблестные войска, крепкие семьи, дождавшиеся своих героев; жертвы во имя, священный долг, Америка, отечество… Инга в своей книге прямым текстом говорила об этом нелепом фарсе, но я был больше чем уверен, что ее голоса никто не услышит. Историю вершит амнезия. Во время войны между Севером и Югом был обнаружен синдром солдатского сердца. [13] Синдром солдатского сердца — вегетативно-невротическое расстройство регуляции дыхания и сердечной деятельности.
Потом стали говорить о неврозах военного времени, боевых психических травмах, а теперь есть еще и ПТСР — посттравматическое стрессовое расстройство, выхолощенный термин, с помощью которого так удобно описывать состояние людей, ставших свидетелями того, о чем говорить язык не поворачивается. Во время Первой мировой через полевые госпитали проходили толпы несчастных: ослепших, оглохших, трясущихся, парализованных, потерявших дар речи, оцепеневших, мучимых галлюцинациями, терзаемых по ночам кошмарами и бессонницей, снова и снова видящих то, что глаза были видеть не должны, или вообще ничего не чувствующих. И причина далеко не всегда была в поражении мозга, так что английским и французским военврачам приходилось писать в историях болезни «ДНО», то есть «диагноз не определен», или «БЕЗ», то есть «Бог его знает», или Dieu seul sait quoi, что значит «одному Богу известно».
— Знаете, док, столько лет прошло, а я все как сейчас вижу. Не вспоминаю, нет! Все наяву, словно этот кошмар по новой со мной происходит. Я просыпаюсь, потому что по ногам тряхануло. Боли нет, просто ударная волна, а потом я опять вижу…
Больной Е., страдающий хроническим алкоголизмом, поступил в клинику не с травмой, а с брюшной водянкой, а ко мне его направили после операции, потому что он так кричал по ночам, что не давал спать соседям по палате.
— Что вы видите?
У него было морщинистое красное лицо, испещренное бурыми пятнами. Обеими руками, которые беспрестанно тряслись от кончиков пальцев до локтей, он растирал себе щеки.
— Я лежу, а на мне, прям сверху, Харрис, Родни Харрис, только без головы. Оторвало ему голову.
Травма не является частью истории, она вынесена за скобки. Травма — это то, что мы отказываемся признать частью своей истории.
Но в следующие выходные Миранда вновь мощно вошла в мое сознание. В девять утра, когда я забирал со ступенек крыльца воскресный номер «Нью-Йорк таймс», я увидел ее у калитки. Она стояла ко мне спиной, склонившись над ведром с мыльной водой, и почему-то старательно оттирала ствол дерева. Но стоило ей сделать шаг в сторону, я тут же понял почему. Ее таинственный преследователь оставил красную метку прямо на стволе высокого дуба, у которого едва набухли почки.
Читать дальше