Юлиус и сам считал, что его родителям не под силу та обязанность, которую он каждую неделю брал на себя. Родители (и Фредди об этом тоже знал) были чересчур боязливы, чтобы открыто встретить крушение своих надежд, и потому упорствовали в иллюзии, что все идет нормально, и начисто отрицали факты. Такая тактика помогала им выжить, и они отчаянно за нее цеплялись. Все бремя легло на плечи младшего сына, и Юлиус стал опекуном всех троих, не сознавая сам, как называется его роль. И все же на обратном пути к остановке его каждый раз охватывало чувство грусти, и окружающий ландшафт сразу терял краски. Однажды на этом пути трагедия жизни Фредди внезапно открылась ему во всей своей полноте — и до конца было еще далеко: он скатывался от всеми лелеемого юного дарования до уровня прислуги непрерывно и без помех. А ведь до сих пор Юлиус, по молодости своей, верил, что какая-то высшая сила остановит этот необратимый процесс. Он принял без возражений тот факт, что Фредди больше не слушает музыку, но пребывал в убеждении, что искусство должно удерживать человека от такого падения. Искусство, несомненно, являлось ключом к двери в более прекрасный мир, однако Фредди расторг помолвку с музыкой, словно их связь была всего лишь флиртом, который так и не перерос в зрелые отношения. Его мать по-прежнему слушала музыку по радио и отбивала такт рукой, да и в магазине, если уж на то пошло, их окружала музыка, но Юлиусу и его отцу не было дела до музыки. Им было дело до Фредди и до его мятежа, который закончился почти желанным поражением. А может, в этом поражении и было освобождение? Не обрел ли Фредди таким неестественным образом душевный покой? Он словно бы отбросил прежнюю жизнь и вместе с нею все, что ее тогда наполняло. Миссис Уолтерс была теперь его родительницей, и Юлиус не видел смысла уговаривать его вернуться домой во всех смыслах этого слова. «Моя мать» и «мой отец» стали почти мифическими персонажами, никак не относящимися к настоящему, а сам Юлиус был слишком незначительной фигурой, чтобы пробудить большой интерес Фредди. Наверное, и не стоило тревожить его отголосками событий большого мира, но Юлиуса беспокоило, что произойдет, если — и когда — умрут его родители. Вызовет ли это какое-нибудь пробуждение, катаклизм похороненных чувств? Этого надо будет постараться всеми силами не допустить, поскольку Фредди мог сломаться снова. А уж что случится, если Фредди суждено умереть прежде, чем родителям, об этом даже подумать было невозможно. Крушение двух других хрупких жизней — трех, если считать его собственную, было бы полным. Юлиус не сомневался, что за смертью брата стремительно последуют одна за другой новые смерти, и его потребность облегчать жизнь, цель, которой он все еще был верен, предстанет в своем истинном виде: желания, тщетного желания, чтобы его усилия были увенчаны пусть не славой, так хотя бы сознанием благородства.
Через пятьдесят лет, спустя целую жизнь, Герц пришел к мысли, что одаренность Фредди, хоть и феноменальная, была нехорошего свойства. Она была сродни аутизму, а не подлинной страсти. Зрители завороженно глядели, как по лицу Фредди, сменяясь, пробегали оттенки чувств, словно видели в действии работу подсознания. Он казался совершенно непричастным к тому, что переживал и чувствовал, как будто эти переживания происходили в другом измерении, не соприкасающемся с повседневностью. Публика на него ходила охотно, но так, как стремятся посмотреть диковинку, ярмарочное представление. Возвращение к повседневности, надо думать, было в высшей степени болезненным. Неудивительно, что ему пришлось бросить играть, подавлять тошноту, переезжать с места на место. Неудивительно, что он сломался. И как только его болезнь была названа, бремя словно бы стало легче, как будто больше уже никто ничего не станет от него ожидать. Даже мать, в общем-то, об этом знала, хотя по своим соображениям изо всех сил поддерживала фикцию, что он выздоравливает. Несмотря на всю кошмарность своих поездок к брату, Юлиус видел, что поделать ничего нельзя, и уезжал из Брайтона не как человек, выполнивший свой долг, а скорее как принявший участие в церемонии, на которой не было церемониймейстера. Эмоции, которые испытывал он сам, хотя и чрезвычайно сильные, относились к нему самому, будто он был как те жертвы Французской революции, которых привязывали к трупам и бросали в реку. Им пожертвовали в беспомощном служении тому, кто во многих отношениях уже ушел из этой жизни.
Читать дальше