Официантки пользовались огромным успехом у оголодавшей по женской ласке фронтовой братии. Каждый старался хотя бы прикоснуться к нафуфыренному женскому чуду и назвать женщину уменьшительным ласковым именем.
Почти из каждого состава, приходившего с запада, кто-нибудь из военных выносил на перрон баян, а чаще трофейный аккордеон и одаривал пирующих «Катюшей», «Землянкой» или «Тремя танкистами». А сверху, со стены вокзала, с огромного портрета взирал со своей послевоенной улыбкой на победивший народ великий кормчий, генералиссимус в белом маршальском мундире при всех регалиях.
На стенах ресторанов, в залах ожидания висели бесконечные вариации шишкинских «Мишек», куинджиевских «Берёзовых рощ», перовских «Охотников на привале», выполненные неполным набором красок неизвестными старателями.
Вокзалы, перроны, привокзальные площади и пространства вокруг них в городах и городишках по всему пути следования эшелонов были забиты разномастной людвой всех возможных в России национальностей, говоров, возрастов, мастей и чинов. Сидели на чемоданах, ларях, корзинах, спали на мешках и бог знает на чём и как. Весь этот человеческий рой галдел, шумел, храпел, жевал, шелестел, спорил между собой, смеялся, ревел — одним словом, жил-торопился в ожидании своих поездов. На этом «базаре» можно было услышать всё что угодно.
Одна баба жалилась другой:
— Да совсем я обезглавилась, поначалу мужика, после — старшего, среднего, а в сорок четвёртом младшего сына забрали на фронт. Не помню, совсем не помню, помню, что похоронка, похоронка, похоронка… Последней не было, вот и хожу встречать. Бог даст — хоть одного дождусь.
В кучке сильно поддатых типарей какой-то мохнатый малый дед, обращаясь к огромному верзиле, рассуждал:
— Если украинец — не хохол, русский — не москаль, поляк — не пшек, то, значит, я — еврей, но не жид. Слышишь, это тебе говорю я, Евсей, ты понял, а?
— Молчи, Еся. Глотанул ты лишнее и кумысишь, не пори муйню, не сотрясай воздух, — по-отечески сказал деду беспалый разбойник.
На вокзальной скамейке ласкательная тёточка шелестела вокруг своего мужа-обрубыша, говоря рябой холостой бабе-завистнице:
— Ноги-то пускай, главное, чтобы кляп действовал, для бабы-то без кляпа хуже, что гладь, что гладью вышивать — одно и то ж. Он у меня говорит мало, зато рукастый, у него всё ладно. Да безногий-то не сбежит, а говорить я буду. За три дня на попутках за ним примчалась, торопилась. Ах ты, Боже ж ты мой, Боже ж ты мой, — комунис, партаец, а безногий. Начальники с колхозу за тобой машину обещали. Дых ты мой, полюба моя. А ты чего слухаешь? Я на него жалоблю, ты ж ни при чём.
— Вместо люботы накормила бы его. Вон человек ртом глядит, ничего не слышит.
— Не бойсь, не бойсь, накормлю, целу корзину навезла, и самоход есть. Дочуха у нас с ним выросла, тож пирога спекла. Он у меня рукастый, всё делать может, а заместо ног колёса поставим. Правда, Васечка? Ах, ты мой окоянтовый!
— Клава, Клав, налей чарку-то, душа просит, слышь, душа просит! Клав…
В эту гурьбу людей каждый день добавлялось приходившее к поездам бабьё разного возраста. Чтобы просто поглазеть, посочувствовать, позавидовать — кто, что, зачем, почему… За неимением «кина» они отсматривали кино жизни. Большинство не по делу, а так, поглядеть на проезжающих военных мужиков, поучаствовать в радостях по случаю возвращения фронтовика в свой край родины. Да просто на авось, авось кто-нибудь из проезжих одарит их своим хотением, своей сказкой.
Из разных картинок память глаз моих удержала одну совсем неожиданную. Высмотрев в окне вагона голову своего мужика, молодая крепкая сибирячка вскочила на подножку ещё не остановившегося поезда и, растолкав гроздь солдат в тамбуре, понеслась внутрь. Через некоторое время после остановки состава она, красивая, черноглазая, появилась в дверном проёме вагона, держа на руках, как ребёнка, совсем безногого, однорукого обрубка в тельнике. Он, обняв шею носительницы единственной рукой, смотрел на неё своими синими виноватыми глазами и басил ей:
— Прости меня, Нюша, не уберёгся, не уберёгся…
— Матерь Божья, Матерь Божья, Иисус Христос! — крестясь, завопила, глядя на них, всегда пьяная бабка-побирушка и рухнула перед вагоном на колени.
Толпа онемела.
Двое военных мужиков бережно сняли с подножки вагона «Божью Матерь» с её ношею и выставили на перрон. Черноглазая бабёнка, шагнув в расступившуюся толпу, понесла своего обрубленного христосика сквозь людей, ревя и хохоча радостью одновременно. Кто-то выдохнул: — Война…
Читать дальше