— И была бы не права, — сказал Гарантье.
— Просто напомните ей, что у меня есть самолюбие и даже тщеславие. Все знают мою тягу ко всему гнусному: пусть она побережет мою репутацию. Я хочу сохранить нетронутой свою сутенерскую честь.
— Не смешите меня, Вилли. Энн, похоже, переживает очень красивый любовный роман: так что долго он не протянется. Даже если речь и в самом деле идет о великой любви, она так давно грезит о ней, что вряд ли сможет ее распознать. То же самое произошло и с народами, грезившими о революции.
Его голос звучал почти благожелательно. Это был голос опыта — того, что Вилли больше всего ненавидел в Гарантье. Да разве можно все сводить к себе самому до такой степени! — подумал он возмущенно.
— Хольте и лелейте себя, — сказал он.
Он предполагал спуститься, но вместо этого пересек коридор, уселся в кресло и полчаса провел там, дрожа как в ознобе, — на голове шляпа, пальто застегнуто на все пуговицы. Он не решался отходить слишком далеко: это было еще и хитростью, чтобы заставить телефон зазвонить. У всех телефонов был отвратительный характер. В детстве он верил, что некоторые предметы — это заколдованные злые духи, которые мстят вам тем, что делают мелкие пакости. Он даже переломал кучу вещей, начиная с часов и кончая скрипками, пытаясь высвободить духов. В частности, одного щелкунчика он запомнил особенно хорошо: на том месте, куда вставляется орех, у него была голова старика, и он всегда пытался прищемить ему палец. Была еще кофеварка, которая то и дело пыталась бить чашки, сбрасывая на них свою крышку. В конце концов Вилли даже изобрел довольно жестокую забаву, состоявшую в том, чтобы как можно ниже наклонять кофеварку, но все же не так низко, чтобы она могла проделать свой фокус. Иногда, правда, выигрывала кофеварка — крышка падала, и кофе выплескивался на скатерть, или даже разбивалась чашка — тогда видно было, как она ликует. Мать Вилли считала, что он делает это нарочно, и сердилась. Порой так оно и было: Вилли немного помогал кофеварке сбросить крышку — из любезности — так предоставляют своему противнику возможность нанести удар, когда знают, что гораздо сильнее его. Ибо без этого игра в конце концов теряла интерес. И забавно было чувствовать радость кофеварки, когда такое случалось; она считала, что сделала это сама, — обитавший в ней дух, наверно, потирал руки, — тогда как это всего лишь слегка сплутовал Вилли. Но кончилось тем, что ему запретили прикасаться к кофеварке; взрослые и вправду кретины, даже его мать верила, что он нарочно проливает кофе на скатерть и бьет чашки. С телефонами все было куда серьезнее, — порой вы находились в полной их власти. Лучше было делать вид, что вас здесь нет. Впрочем, Вилли не сомневался, что журналисты уже ждут в холле и им, наверное, все известно. Он трусил. Если дело примет серьезный оборот, останется лишь уповать на Сопрано. Но как с ним связаться? Он послал две телеграммы Белчу, но ответа не получил. Он телеграфировал на Сицилию, по адресу, который дал ему Белч, и сумел даже получить номер телефона по этому адресу в Палермо через Главпочтамт: консьерж провел на телефоне весь день. Но поговорить с Сопрано ему не удалось. Все, что он услышал сквозь пространство, была музыка, шум и голоса женщин, прыскавших от смеха в телефонную трубку. Он очень плохо знал итальянский, но, чтобы понять, что он попал в бордель, совсем не обязательно быть лингвистом. К нему вернулась уверенность: именно так он представлял себе Сопрано. Это было как раз в его духе: жить в борделе. Вилли приободрился и почти пришел в восхищение: это наделяло Сопрано реальным характером, доказывало, что он — персонаж из крови и плоти. Вилли, конечно же, никогда в этом и не сомневался. Ему даже казалось, что он верил в это всю свою жизнь, начиная с детства. Он всегда верил в чудесное, в таинственные и всемогущие силы, которые распоряжаются людскими судьбами, и Сопрано явно был одной из этих сил. Он был посвящен в тайну, как и Белч. Вилли, конечно, не был настолько наивен, чтобы верить в духов, чародеев, он был взрослым, но он верил в Белча, в Сопрано. Белч и Сопрано были тем, чем становятся духи и чародеи, когда взрослеют. Это было последнее воплощение — в зрелом возрасте — плюшевого мишки и волшебной палочки, заклинания «Сезам, откройся» и ковра-самолета: это было то, чем, старея, становится волшебная сказка, это было то, чем становятся «Тысяча и одна ночь», когда они заменяются тысячью и одним днем, Вилли сохранил в себе не одну постыдную ностальгию — не в его годы, не среди мужчин, — но было позволительно верить в Белча и Сопрано и не краснеть при этом. Он в них верил — верил твердо. И при звучании этих голосов и резких смешков на фоне музыки, этих непристойных шуток в телефонной трубке, он начинал испытывать волшебное чувство предвосхищения, радости: этот Сопрано, похоже, и вправду отъявленный негодяй. К счастью, никто не мог видеть его лица, пока он слушал в кабине: а не то бы увидели, как на поверхности появляется малыш Вилли с улыбкой, как бы адресованной найденной кофеварке. Он даже сыграл сам с собой в небольшую игру, сделав вид, что верит, будто на другом конце провода находится ад, но это было чистым проявлением юмора. Все же из телефонной кабинки он вышел с сияющим лицом и с чувством, что все уладил. Даже тогда еще он был убежден во всемогуществе этого необыкновенного существа, оберегавшего его: Сопрано наверняка всем занимается, он объявится в нужный момент, надо лишь подождать, дело попало в хорошие руки. Если дело примет серьезный оборот, Ренье кончит в канаве, с двенадцатью пулями в животе. Если это до сих пор не сделано, значит, Сопрано наводит справки, наблюдает, зондирует почву. Если он держится от Вилли на расстоянии, то лишь из деликатности, чтобы оградить его от неприятностей.
Читать дальше