Головы поднялись, и никто уже не стыдился друг друга, и все презирали мировой садизм, все требовали уважения к себе и изгнания обидчика, всем забрезжили вдруг серебристые дали «свободного человечества», где не будут тебя непрерывно давить, где и сам ты не будешь безобразничать, всех охватил восторг, окатила отвага – что хотите, то и делайте, хоть газ пускайте!
А над всем нашим восстанием звенел молодой голос любимца ялтинского вытрезвителя и горбиблиотеки Василька Валиковского:
– Товарищи, поднимем свой голос протеста против укрывшегося под личиной советского санитара кровопийцы человеческого рода! Товарищи больные и отдыхающие, я не ошибусь, если скажу, что он принадлежит к семейству членистоногих, которых с таким блеском и сарказмом пригвоздил к позорному столбу истории еще академик Энгельс! Товарищи, не наказания я прошу земноводному паразиту, а морального осуждения во имя духовной свободы! Товарищи, прислушайтесь к шуму не вытравленных еще лесов, к вечному зову пустынь, к шепоту ласковых струй голубого ночного мира! Прислушайтесь! Вглядитесь!
Вот так начнется великое чудо мира, подумалось мне, вот так загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой.
– Ты лучше молчи, друг, – очень спокойным голосом посоветовал сосед. – Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не выберешься.
Он присел рядом со мной, и я увидел страшную яму у него в боку и кожный трансплантант, похожий на высохший банан. В большом кулаке этого доброго человека была зажата четвертинка «Перцовой».
– Три глотка, – прохрипел он. – Три глотка и только не жилить!
Глоток за глотком в меня влились Жизнь, Юмор и Романтика.
– Спасибо тебе, неистребимое человечество! – сказал я, вставая на ноги. – Поистине только высшим приматам доступна такая хитрость – опохмелиться перцовкой, не выходя из вытрезвителя.
…Пьянчуги, шлепая босыми ступнями по дурным лужам, волоклись коридором в дежурку. Васильку Валиковскому в дверях дали слегка по шее, чтобы не повышал голос.
Вновь пересеклись наши дорожки в камере народного суда, где оказались утром все пациенты милицейско-медицинского профилактория. Неяркий и Тандерджет сидели на задней скамье, исполненные брезгливой важности и чугунной мудрости, словно не их собирались судить, а именно они и есть судьи. Должно быть, они провели ночь в других камерах, то бишь палатах, городского гуманитария, потому я их и не видел. Как ни странно, я ни разу не вспомнил о них, не подумал, на каком повороте, в какой пропасти суждено нам вновь встретиться. Оказалось, встреча была не за горами – в камере народного суда, строгого охранителя трезвой пролетарской власти.
– Вспомнил стихи? – сквозь зубы спросил Тандерджет, когда я пробрался к ним и сел рядом, стараясь не глядеть в окно, замазанное сортирной краской. Я тут же прочел «Бессонница, Гомер…», все стихотворение целиком, и даже вспомнил автора Осип Мандельштам.
– Ну, вот и судья, – проговорил Патрик. – Узнаете, ребята? Это кельтское ископаемое божество из Британского музея.
– Ничего подобного, – возразил я. – Она работает кассиршей на нашей станции метро.
– Кончайте фантазировать, – оборвал нас Алик. – Перед нами председатель Федерации классической борьбы, забыл фамилию.
Судья сидела, или сидел, или сидело за столом с кислой миной, принюхивался (-лась-лось) так, словно от нас пахло чем-то непотребным, а нам-то казалось, что это именно от нее (-него) несло сливным коллектором.
– А где же присяжные? – спросил Патрик.
– А вон они, – показал Алик.
Пятеро милиционеров сидели вдоль стены и тоже кривили свои чушки, словно и они выше нас, словно мы здесь самые низшие.
Открылась дверь в зал запихивали новую партию вчерашних гуляк, человек тридцать. За их головами в проеме двери виднелась перспектива улицы с «воронком» на первом плане. По улице текли в разные стороны струйки людей обоих полов, должно быть уже прошедших через вытрезвитель и утренний суд и спешащих сейчас на принудительные работы. Со смехом пересекла перспективу стайка несовершеннолетних алкоголичек-лолит в школьных фартучках. Две старушки у ворот ждали третью, чтобы послать за «банкой». Иногда в толпе мелькали лица санитаров, тяжелые, туповато-добродушно-неумолимые, внимательно, с искоркой тайной зависти присматривающие за толпой своих временно расконвоированных пациентов. В глубине синело протрезвившееся пристыженное море, которое наказывал за вчерашнее буксир «Гремучий», черный, как похмелье. Но вот дверь закрылась. Суд начался.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу