Так, мотив гибели города в волнах потопа пронизывает творчество обэриутов. Посмотрим, как по-разному трактуется эта тема у провинциала-утописта Заболоцкого, у тайного неоклассика Хармса и у анархиста Введенского. У первого море (с кораблями-пивными и сиренами-проститутками) — это живая городская жизнь, с такой гениальной ненавистью изображенная в «Столбцах». В то же время Заболоцкий обращается к мифу об Атлантиде (с прямой ссылкой на текст Платона):
Море! Море! Морда гроба!
Вечный гибели закон!
Где легла твоя утроба,
Умер город Посейдон.
Море — живой, полный движения эмпирический город, и оно же — морда гроба, враг, губящий идеальный умозрительный Город. Город этот — едва ли Петербург, но сама модель, естественно, вытекает из векового петербургского дискурса. Напротив, у Введенского море — единственная живая реальность, противостоящая ложной иерархии, стихия свободы, где кругом, возможно, Бог; трагедия в том, что и море ничего не значит, и море тоже круглый нуль («Кончина моря», 1930). Наконец, Хармс («Комедия города Петербурга», 1927) прямо отождествляет революцию 1917 года с потопом. В то же время в одном из писем Хармса к К. Пугачевой (от 5 октября 1933 года) можно встретить такое вполне традиционное, «мирискусническое» суждение: «Время театра, больших поэм и прекрасной архитектуры кончилось сто лет тому назад… Пока не созданы новые образцы в этих трех искусствах, лучшими остаются старые пути». Старая архитектура — это в данном случае скорее всего архитектура старого Петербурга («сто лет» — ровно столько отделяет Хармса от конца «классической эпохи»). Таким образом, все три автора — при очевидном различии их мировосприятия — остаются, на первый взгляд, в рамках сложившейся в XIX — начале XX века модели.
Отличие от XIX века — в принципиально не(анти?)гуманистическом взгляде. Кажется, чинарей больше интересуют столкновения стихий и постижение Логоса, чем судьба Евгения и Акакия Акакиевича. В дегуманизированном мире их творчества маленький человек становится пренебрежимо малым.
Теперь посмотрим, что происходило в советскую эпоху в Москве. Город не знал ничего подобного блокаде, ленинский и сталинский террор также был несколько менее жестоким, чем в Ленинграде. Однако в результате реконструкции, осуществленной в 1930-е годы Кагановичем, старая Москва фактически перестала существовать. Город окончательно утратил все, имеющее отношение к «мещанскому уюту». Зато тот, кому «не чуждо все великое», может насладиться небоскребами и «дистанциями огромного размера». Однако, утратив присущий ей некогда дух «патриархальной семейственности», Москва не стала Городом-Домом. Скорее ее можно сравнить с Городом Бессмертных из рассказа Борхеса: абсолютная стилистическая какофония, вызывающая несочетаемость деталей, и при этом почти трогательная нефункциональность. Причем эти черты еще усилились в последние годы благодаря градостроительной деятельности Лужкова. Являясь центром государственности (тоталитарной или демократической), Москва так и не сумела приобрести «державного» пафоса. Церетелиевские зверушки в двух шагах от Кремлевской стены, стометровый Петр, торчащий из узенькой Москвы-реки, — не случайные уродства, а естественное выражение духа города.
Москва XX века в восприятии москвичей — не воплощение замкнутой, самодостаточной почвенности, а «главный город земли», «город-мир» [8] Разумеется, в условиях советской империи, когда «шестая часть земли» представляла собой мир в миниатюре, со своими домашними Западом и Востоком, эта модель была больше кстати. Но несоответствие нынешнему мировому положению России не мешает ей существовать поныне.
. Поэтому у таких разных писателей, как М. Булгаков и Д. Андреев, она оказывается местом действия всемирной мистерии. Хаос — естественное состояние Города-Мира, так же как порядок естественен для Идеального Города. Идеальный Город и Город-Мир (аукающийся с гоголевским Миргородом) существуют по ту сторону истории, являются (каждый по-своему) ее концентрированным выражением. Поэтому разные эпохи и стили обречены в них на сосуществование.
В восприятии же петербуржцев Москва XX века — символ азиатской деспотии, город-самозванец, чуждый миру, столицей которого он себя провозгласил. Западничество Петербурга-Ленинграда приобретает черты политической оппозиции.
В Кремле не надо жить. — Преображенец прав,
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех Иванов злобы,
И самозванца спесь взамен народных прав.
(Ахматова, 1940)
Читать дальше