Во дворе магазина растет толстовский дуб. В бендежке (в чулане) Маруся собирает веником шаровые молнии.
Бурая крыса прогрызла дырку в знамени торга (опять тебе Гоголь!).
В подсобке бакалеи (что может быть прозаичнее?) «кот в мешок с сахаром ссыт». А «санписстанция» не дремлет. Смотри: Чехов, рассказ «Надлежащие меры».
И даже неудачливый сладострастник Митя (приемный сын Марусечки) — одно покушение на любовь, и уже на каторгу — в недалеком детстве своем более всего походит на маленького Гаргантюа — отогнул пожарную лестницу со второго до четвертого этажа своей школы (да возможно ли?), вылил «десять ячеек»(!) разбитых яиц на головы завуча и директора (надо же!).
А очередь — какая раблезианская (или гомерическая?) очередь осаждала Марусин магазин! «Что осталось после очереди. Битый камень, пуговицы, презервативы, портсигары, бомба, торт с кремом, выкидыш, сундук, полсвиньи в мешке, двадцать долларов…» (Я список кораблей прочел до середины.) «Отсортируй, что куда: что в урну, а что в кабинет Витальке снеси…»
А привилегированные искатели пищи — «бархатные дамочки», писатели, артисты, музыканты…
И в мелькании этого карнавала автор напоминает: Митя в тюрьме, у Маруси тоска, Маруся не может есть от тоски, и с равномерностью капель из крана звучит воспоминание-восклик: Митя… Митя… Митя.
Она не может ему помочь, она не может смириться с тем, что случилось. И уже под конец безразмерного дня она видит на задворках мальчишек, напавших втроем на слабака, спасает его «как Митю», и ей становится легче.
И погибла ненароком она от такого же случая, пытаясь защитить какого-то чужого мальчишку.
Перетертая фасоль, выцветшая клеенка (см. цитату выше) — это прощание автора с Марусей. А как же карнавал? А пиршество плоти в рыбном магазине и вокруг, как же из него-то выйти, чем заключить? Ведь Маруся тоже его участница, пусть на скромных ролях, но в эпоху всеобщего дефицита уборщица рыбного магазина не последний человек. Это многим в предместье завидная участь.
И вот в середину эпилога-прощания автор добавила два абзаца. Первый — какую раньше привозили рыбу: балатонский судак, форель, белуга, осетр, стерлядка. И как готовить уху из четырех сортов рыбы (со стерлядкой), и как жарить форель «колечком».
И второй. «Все было. Привозили омаров, лангустов, угрей, крабов, живых и копченых, сардины, лососей… Маруся всего покушала. И икру черную со взбитыми сливками или с растертым луком и хоро-ошим оливковым маслом. И вареники, фаршированные легкими, и клецки из мозга, и раковое масло, и суп из абрикосов, и зажаренную, откормленную орехами индейку, и пончики, тающие во рту, легкие, как пена».
Вот, оказывается, какие изысканно сытные праздники были в советской Марусиной жизни. А нас, теперешних, автор приглашает на жареных карасиков. «Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?»
Это где же теперь надо работать, чтобы уху из стерляди варить? Опять у «бабаев». Поди попади.
Есть в этом прошитом литературными аллюзиями тексте еще один намек. Выйти в финал повести с рецептами изысканных блюд необычно. Но что-то знакомое брезжит в этой необычности. Заглядываю в текст, и от слова «возьмите» вдруг падает луч в совсем другой сюжет, из другой жизни.
Лежит на койке почти слепая колченогая старуха и не очень надеется выйти живой из больницы. Она рассказывает свою жизнь. И встает перед нами город Чириков в Белоруссии, не менее мифический, чем тот южный, у Васильевой. Женщина эта прожила крупную сложную жизнь. Ее не отразишь в зеркале одного дня. Она как бы сама с помощью автора рассказывает свои новеллы, язык ее богат, сентенции ее стоит заметить и пустить в оборот.
По ремеслу и по искусству она кухарка, царица кухарок. То есть тоже вроде как Маруся — из простых и около богатых. Но в отличие от Маруси она полноправный и яркий участник действа жизни. В том числе и сакрального действа. Ей есть что оставить миру. И поэтому долгие ее рассказы заканчиваются рецепом пасхального кулича: «И берем сорок яиц! Меньше нельзя — число такое — сорок!.. А это рецепт понятно, что кулича. На что еще сорок яиц не жалко?.. А печется в Чистый Четверг…» И еще на страницу, как печь с «чистою душою и мыслями тихими». Ну и последний абзац: «Блаженной памяти Натальи-кухарки и Мити-музыканта, их друзей и сродников… сопутствовавших им во дни их в этой последней юдоли скорби и веселия».
Так кончается «Разновразие» Ирины Поволоцкой, напечатанное в «Новом мире» в 1997 году и потом, в 1998-м, в ее книге. Удивительные бывают совпадения. Может, рецепты русской еды носятся в воздухе как женский протест против йогуртов и «Макдоналдсов», умаляющих значение женщины в доме? Может, изображение этих не ангажированных властью судеб пришлось в масть нашему времени? И самое это изображение несет отблеск нашего времени? А может, новизна приема соблазнительна для восприимчивого человека? Предоставляю это решить читателям обеих повестей. Конечно, я согласна с Андреем Немзером: «Моя Марусечка» — по-настоящему новая, свободная, «хорошо сделанная» проза. Встречаются отдельные огрехи: то вдруг «нервные крестьянки» ждут у ворот пакетов с селедкой по двойной, «черной» цене, то Маруся якобы угощает Витальку (директора) оливками, не домашним чем, — или удивить хотела?
Читать дальше