И если на то пошло — я-то как раз общался с простым народом: помнится, в салоне корабля, при стечении изысканной международной публики, я читал свой рассказ о том, как некрасивая девочка среди веселой молодежи, проносящейся по аллеям, гуляет вдвоем со своим папой, и как оба они этим расстроены, и как папа, чтобы хоть чем-то утешить ее, покупает ей шоколадку, и она разворачивает ее с громким металлическим шелестом фольги. Господа за столиками внимали равнодушно — но тут я вдруг увидал, как в черном проеме двери, ведущем в преисподнюю, в кочегарку, стоит кочегар-китаец с ломом в правой руке, а левой размазывает по щеке чумазые слезы. Все буквально перевернулось во мне! Как он понимал русский язык? (Корабль был датский.) Видимо, настоящее искусство не требует перевода!.. Так что и я в «Ландыше» не чужой, хотя некоторые стараются отчуждить меня от него. Причина ясна: им никогда не написать так, чтобы плакали кочегары! У меня и Есенин с Зорге еще заплачут, хотя я пока не знаю, отчего!
Теперь бы мне хотелось уединиться дома и предаться отчаянию — но и этого скромного наслаждения я был лишен. Отправив семью на дачу, я задумался, как жить дальше, и тут же раздался звонок в дверь, я кинулся навстречу счастью — в дверях стоял чернявый человек с мешком, смутно знакомый. Кузен из Удеревки, с которым мы пару раз якшались в детстве. Теперь, достигнув зрелых лет, он заимел специальность ветеринара и какую-то редкую болезнь, оперируемую только в Питере. Выписался и вот явился — в самый раз к началу получения удовольствий. Их он понимал довольно-таки своеобразно: занимался исключительно мытьем и катаньем меня. В первый же день, еще качаясь от слабости, он пошел прогуляться и купил где-то на развале самое отвратительное, что только мог найти, — раздвижную писательскую голову. Точнее — сразу много голов, вставленных одна в другую по принципу: одна голова хорошо, но чем больше, тем лучше.
— Во, гляди! — Петр поставил этот шедевр деревянного зодчества мне на стол. Зачем? Я с отчаянием смотрел на него: неужели не понимает, что моей головы там нет? Сейчас начнется пытка с откручиванием голов — причем откручиваться будут чужие головы, а страдать буду я! Подарить бы ему такое зеркало, где бы он не отражался! Примерно такие волнения буду сейчас испытывать я. Неужели он не догадывался, что меня в этой расчлененке нет? Догадывался! Еще как догадывался! Это и нравилось ему!
— Верхний — Пушкин, что ль? — простодушно спросил он, оттягивая мучительное вскрытие.
Верхний-то Пушкин. Это завсегда. А дальше — кто ж? Петр стал с жутким скрипом отвинчивать Пушкину голову. Это сам Пушкин жалобно стонал? Наконец с тухловатым чпоком и небольшим количеством опилок поэт раскололся. Следующим, знамо, оказался Толстой, глядящий скорбно и требовательно, словно вылезши из тюрьмы: «Как тут у вас с непротивлением? Блюдите, а то в бараний рог согну!» Хотелось бы поскорее следующего — дабы пытка эта не затягивалась до утра. Но следующий все никак не давался — точней, не давался конечно же сам граф Толстой, скрипучим голосом уверявший: «Да нет там более никого! Один я! А если кто и влез, то так, разная шушера — не стоит зря мозоль натирать, занялись бы лучше чем-то полезным!» Крепкий орешек! Но раскололся и он. На свет божий в умелых руках моего родственника, сельского труженика, появилась какая-то румяная кукла с завитым локоном и такими же усами. «Спи, младенец мой прекрасный…» — скорбно произнес мой родственник, знавший литературу гораздо лучше, чем можно было предположить. Лермонтов с круглыми глазами, казалось, не узнавал своих строк.
— Хватит на сегодня! — взмолился я.
— А что ж Гоголь? — строго спросил гость.
Да, уж без Гоголя никак. Давай крути.
Знатно я тут наслаждаюсь без семьи!
Откуда у этого остроносого человека такая же сила, как у Тараса Бульбы? Тут я имел в виду Гоголя, а не моего родственника, тоже черноглазого и длинноносого, родом из тех же южных степей, но не достигшего, увы, славы Гоголя. А кто, собственно, ее достиг?
Вот так мы весело, за расчленением, проводили вечера.
В Гоголе отыскался какой-то мелкий тип, которого можно было назвать «и другие»: маленькое личико с демократической бородкой и начесом на лоб. Это они поступили широко и гуманно: почти каждый может узнать в нем своего кумира. Чехов? Очень даже может быть. Пенсне, правда, отсутствует. Бунин? У Бунина, правда, нос поострей — но длинный нос сюда не полезет. Вполне Бунин может быть! И Куприн тоже — кто любит Куприна, тоже не промахнется. Даже Чернышевский пойдет, если кто его любит.
Читать дальше