По скрипучим ступеням Белла медленно спускается в мастерскую, нащупывает рукой выключатель и задерживает дыхание, боясь зажечь свет, словно ожидая, что сейчас, в темноте, вдруг раздастся его негромкий кашель или резкий голос:
— Ну?! Что ты пришла?
Она ждет. Господи, ну пусть, пусть он закашляет, пусть назовет ее дурой, идиоткой, кем угодно!..
Но тихо в его мастерской. Темно и тихо.
Она нажимает рычажок выключателя, как нажимают курок.
И — атака! звон! — свет и кипение красок и цвета обрушиваются на нее со всех стен, увешанных его полотнами. По сияющей под солнцем крышке стола катятся тяжелые персики — спелые, теплые, в пыльчатой нежной опушке… Раскалывается арбуз, налитый холодным арбузно-алым соком… Вываливается из рамы яростно-фиолетовая сирень, наклоненная порывом ветра… Истекают соком гранаты… Выпирают, как от эрекции, напряженные листья юного фикуса… Уползает из серебряного блюда малиново-алый краб… Звенит, как бубен, сиятельно-медная персидская посуда… И как пастухи в горах, поют грузинские кувшины древние и вечные кавказские мотивы…
А над всем этим — нет, не над всем этим, а сквозь все это: и сквозь гранаты, и сквозь персики, и сквозь астры, и даже сквозь краба и рыб — струится солнце. Ослепительно чистый солнечный свет — тот, которым можно и нужно умываться, тот, который — единственный — имеет право называться Божественным. Да, Отари был атеистом, не ходил ни в какие церкви, даже грузинские, но свет на своих картинах он писал только такой — божественно-чистый, первозданно-солнечный, греющий.
Белла подходит к каждой картине и трогает руками, гладит шершавые мазки и чувствует, слышит, как исходит от этих полотен его, Отари, тепло. Такими теплыми были его руки, когда он любил ее, таким теплым было его тело, его голос, его глаза, когда они встретились сорок лет назад. Этим теплом он умел снимать головные боли, лечить, любить. Боже мой, Отари, зачем ты ушел? Как ты мог оставить меня? Я же говорила тебе: подожди, сейчас я закончу урок и принесу тебе эту картину! Так нет же, нет, ты потащил ее сам! Сам! А тебе нельзя было, нельзя — после твоего инфаркта! Но это твое грузинское упрямство и гордость! Все делать самому! А теперь — что? Что мне делать одной в этой жизни? Что, скажи? И как давят, как жгут, как опаляют меня твои картины…
Вот эти айва и гранаты — последние, недописанные, — я так и увезла тебя в больницу с руками, измазанными свежей краской. И там, в больнице, им уже некогда было мыть тебе руки. Они только суетились, причитая: «Artist is dying! Artist is dying! Художник умирает!» И в похоронном доме они не стали смывать краску с рук твоих, и, когда ты лежал в гробу, я положила тебе в правую руку твою любимую кисть и рядом, на грудь, еще одну. Как оружие древнему воину. Да ты и был воином — наедине с холстом и наедине со мной. А со всеми другими ты был очень мирным, деликатным, застенчивым человеком, который словно даже стеснялся своего дара…
А вот подсолнухи — огромные, спелые, лопающиеся от масла в зернах. Ты помнишь, как мы с Мишей полезли за ними и свалились оба в овраг — глубокий и темный. А ты стоял наверху — такой молодой! такой сильный, высокий! — и хохотал над нами. А Миша — ему тогда было десять лет — испугался: «Папа, ты нас тут не оставишь?» Вот эти подсолнухи, прошло двадцать лет, а они все еще горячие и такие же солнечные, как тогда, и хохочут твоим смехом…
А вот маленький натюрморт с банкой огуречного рассола, в котором соленые огурцы плавают, как сонные космонавты в ночной невесомости. Это про него ты сказал: «Не продавай никогда и ни за какие деньги!» — «Почему, Отари? Тут же только фрукты да соленые огурцы в банке!» — «Белла, так огурцы не напишет никто!»
А вот русский пейзаж — со всей дерюжно-весенней печалью российской природы. Ты писал его под Калинином, в Вышнем Волочке…
Белла обходит картины, словно идет по жизни своей, — от сирени, которую она покупала в метро, на рынке, срезала на даче… К арбузам… К шалям… К астрам… К гранатам… Она знает, что не должна, не будет заходить в ту комнату. Нет, конечно, она не зайдет туда!
Но она открывает дверь, и входит, и включает свет.
Здесь, в углу, рядом с темным ночным окном, висит небольшая картина — обнаженная юная натурщица, лежащая на боку, в постели. Этой натурщице не больше семнадцати, она небольшого роста, и у нее удивительно красивая фигурка и теплая кожа. Только нега, доверчивая нега исходит от ее тела, глаз, распущенных волос и маленькой сонной груди. Нет, она не похожа на Беллу, но Белла стоит перед этой картиной и плачет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу