Но от навалившейся сегодняшней усталости (или, может, не желая выжечь до дна мои зрачки) Башалаев сам закрыл себе глаза. Он положил на свои пронзительные глаза ладони. Прикрыл лицо. И так сидел…
Сидел с ладонями на лице минуты три.
Сидел пять минут. Ни слова.
Двое за столом (один напротив другого), мы тихо-тихо сидели — два старика. (Старик сильно уставший — и старик сильно ошарашенный.) Наконец он отнял ладони, лицо открылось. И засмеялся:
— Ладно. Что тут у вас.
И как ни в чем не бывало стал листать мое ДЕЛО.
— Вот, — повторял он. — Вот… Вот…
Долистав до конца (он ничуть не спешил), ожившим ровным голосом Башалаев констатировал, что, в общем, у меня «все в норме, не считая мелочевки».
Он даже фыркнул и перешел на «ты» — мол, все это семечки, старик. Мелочевка. Езжай домой, старик. Отклонения есть кой-какие. Возраст есть кой-какой, верно?.. Тут он, извинившись, понес сколько-то латинской премудрости.
Трехнедельные обследования именно это (эту премудрость) подтвердили. Он уверен. Он, великий Башалаев, так и записал своей рукой в моем ДЕЛЕ. Живи, старик. Любуйся на свою луну и на перистые. Поосторожней с бабцом. И не кашляй. Так что все совпадает…
— Что совпадает? — я переспросил.
— Да вам это ни к чему. Живите. Живите — и все. Вам знать не обязательно.
Опять перешел на «вы». Разговор заканчивался как официальный. Профессор и пейшент.
— Как это — не обязательно? Как…
— Да так.
Я почувствовал досаду. (Я не вполне доверяю гениям.) Хотелось знать, что именно понаписал он там своей рукой.
Однако в дверь уже ввалился врач Жгутов, глазищи горят — у него свои заботы. Поважнее всех иных!
Жгутов возмущался: его на дежурствах разделили с медсестрой Гривковой (Раечкой) — а ведь он сработался, привык…
Башалаев ему кивнул — садись, садись! У нас и помимо твоих дежурств разговор есть. А мне гений показал глазами на дверь:
— Вы свободны.
«Луна!.. Бабец!.. Даная!..» — как легко все-таки и как быстро и точно было им прочитано. Крикливо, сумбурно, едко — но как в самую точку была угадана завораживающая меня ночная красота. А ритм! (Так, так именно, такими ударами и колотилось при высокой луне старое сердце.)
А это осторожное ночное присутствие — на скосе неба — двух-трех вытянутых в нитку облаков. Когда высота луны их подсвечивает…
— Перистые, — сказал я себе. — Перистые, Петр Петрович!
Я попытался вызнать о заключении Башалаева у старшей медсестры. (Любит лесть. Стареющая строгая женщина.) Но сразу слов не нашел — а она, вдруг хищно на меня осклабившись (на легкую добычу), велела, чтобы я помогал ей наклеивать ярлыки на оранжевые бутылочки.
Два шиза ей уже помогали. Бутылочки были веселые, с мочой, их почему-то следовало передвигать с великой осторожностью. Чуть что, и придурки вопили мне в оба уха: «Не вспенивай!..» Больным нравится всякое новое для них энергичное слово. Это тоже тест. Это важный тест. Я прошел его с легкостью. Я знай наклеивал молча ярлычки на оранжевые бока бутылок.
Старшая в мой край тоже пофыркивала: «Мягче, мягче! Не вспенивайте… А что, собственно, Петр Петрович, вы хотели прочитать в вашем ДЕЛЕ?» — спросила она вдруг прямо (как только желтые бутылки закончились). И еще шепотком, нет-нет, Петр Петрович, бумага серьезная — бумагу покажут (и выдадут) тем, кто просил сделать (и кто оплатил) обследование. А кто просил?.. Она полистала подручную книжицу приема и коротко (и совсем тихо) сбросила мне фамилию с именем-отчеством. Само собой, это был муж Ани.
Я ушел, а Старшая озабоченно кричала вслед:
— Не забудьте помыть руки.
Впрочем, опыт чужих жизней говорил: что тебе ни напишут в психушке — все лучше, чем пустота. Сотню раз по жизни я это слышал. Тому или другому, людям здорово повезло из-за нескольких плохо разборчивых латинских слов. Написанные (на чистом и белом), эти каракули-слова вдруг помогали. Учили услышать людишкино горе. Получить пенсию побольше. Не дать с ходу гнать или преследовать. И всякую иную, пусть малую или даже нищенскую, но льготу… Человека вдруг по-человечески освобождали. Так я себя уговаривал. Но по сердцу скребло.
Тут мой взгляд упал на соседа.
Шиз сидел на своей кровати, у противоположной стены, и взволнованно (почему-то) смотрел вверх. А я не понимал. Да и как понять? Он подпер голову рукой и неотрывно смотрел — пялился в самый угол нашего общего с ним потолка. Но там не было ни паучка. Ни даже чуть дышащей паутинки. Ни хера. Белый и пустой… На этом белом и пустом ничего не было написано! Зато о нем самом (о моем соседе), наверное, страниц понаписали! — подумал я. А прочесть-то не дали!
Читать дальше