Однако, столь безжалостно «раздев» своего героя и разгромив его миропонимание, Сатклифф почему-то идет на попятную.
Перво-наперво он вводит «положительные образы», противопоставляя зеленому девятнадцатилетнему лжепутешественнику «крутых» путешественников постарше, молодых австралийцев, которые и в китайском Тибете побывали, и в индонезийской тюрьме посидели, и даже на Эверест в гавайских рубашках и шлепанцах на босу ногу забрались. Затем Дэйв получает от автора утешительный приз: Сатклифф в подробностях описывает его роскошные кутежи а la Джеймс Бонд (естественно, не на свои деньги) на престижных индийских курортах. С основной интригой это не увязано, зато потерпевший неудачу в любви Дэйв теперь имеет возможность худо-бедно компенсировать ее путем сексуального самоутверждения.
Получается, что поставленная было под сомнение ценностная триада секс — путешествия — наркотики у Сатклиффа в целом реабилитирована. Нужно только иметь в виду, что крутизна путешественника бывает настоящей или мнимой, а в сексе соответственно — везение или невезуха.
На последней странице книги Дэйв, с полного одобрения автора и вопреки всему, что произошло, рассуждает о том, как он после всех этих передряг заматерел и вырос. Про «инициативных роботов» больше речи нет. «Испытание» пройдено, и герой Сатклиффа, нанимаясь на работу, отныне имеет полное право написать о «путешествии» в своем резюме.
Спору нет, книга Сатклиффа талантлива, увлекательна и смешна. Обидно только, что вместо нового Ивлина Во мы получаем апофеоз «тинейджерского» здравомыслия.
Василий КОСТЫРКО.
Между методом и любовью
С. С. Аверинцев. «Скворешниц вольных гражданин…». Вячеслав Иванов: путь поэта между мирами. СПб., «Алетейя», 2001, 168 стр
Книга, о которой идет речь, — итог (окончательный или промежуточный — покажет время) «ивановских штудий» С. С. Аверинцева, продолжающихся уже более четверти века. Значение их самоочевидно: по сути дела, именно Аверинцевым заложены основы современного осмысления творчества одного из крупнейших представителей русского символизма, — и любые хвалы в адрес книги и ее автора со стороны рецензента выглядели бы неуместной самонадеянностью.
Ограничимся потому лишь перечислением некоторых наиболее принципиальных и перспективных, на наш взгляд, тезисов, развиваемых исследователем. Оригинальным и точным представляется замечание Аверинцева о языковой стратегии Вяч. Иванова как ориентированной не на реконструкцию архаического строя русской поэзии XVIII века, но в конечном итоге на создание языка вне времени, на беспримесное выражение идеи языка как таковой [15]. Глубоко и полно разработано в книге положение о соотнесенности творчества Вяч. Иванова с эпиграмматичностью в античном понимании этого термина. Наконец, исключительно важным и безусловно справедливым кажется утверждаемое Аверинцевым положение о системности художественного мира поэта — не отменяющее, впрочем, справедливости распространенного взгляда на Вяч. Иванова как на «александрийца», по известной характеристике Н. Бердяева, и «гостя многих станов» (Е. Лундберг).
Можно было бы остановить внимание на целом ряде конкретных наблюдений и разборов, но по причине, названной выше, лучше отказаться от этого занятия (отметим лишь блистательный анализ ивановского отношения к «чужому слову» на примере особенностей цитирования поэтом монолога Ганса Закса из вагнеровских «Мейстерзингеров»).
Подытоживая разговор о филологическом аспекте книги, воспользуемся замечанием О. Ронена о «Конце трагедии» А. Якобсона: «Литературоведческая часть безупречна». Высказывание это здесь тем более кстати, что, подобно работе А. Якобсона, исследование Аверинцева складывается как бы из двух составляющих. Коротко определить эту вторую составляющую затруднительно, и потому прибегнем к развернутому ее описанию.
Характеризуя в начале книги свой метод, Аверинцев говорит о необходимости, не растворяясь в объекте, оставаться с ним в диалоге, «чувствовать на себе его взгляд, одновременно такой общительный — и такой непроницаемый». Собственно, о совпадении оптики исследователя и его героя свидетельствует уже подзаголовок книги — «…путь поэта между мирами». Это ведь не что иное, как взгляд изнутри, взгляд Вяч. Иванова на самого себя (отметим, что «внешнее», жанровое определение — «опыт интеллектуальной биографии» — ушло при этом в издательскую аннотацию). Рискнем предположить, что мы наблюдаем здесь даже несколько более радикальное сближение автора и героя, чем то предполагал сам автор, заметивший, что метафизические интуиции поэта «входят в компетенцию историка литературы лишь в качестве топики текстов самого Вяч. Иванова».
Читать дальше