Уж не мает ли его какой чертушка? — рискну перефразировать я мысль Анкудинова о «капитуляции» перед злом. Истинна ли истина ненайденного Бога? «Открылись колодцы темные правды» («Казенная сказка») — но является ли подлинным откровением откровение о богооставленности, зов и вой к пустым небесам? Быть может, Бог знает о современном мире что-то еще? Что-то более обнадеживающее?..
Но на самом деле никакой капитуляции у Павлова я не вижу. Не отдан мир во власть зла, покуда в нем есть такие герои, как безответный солдатик Алеша Холмогоров или капитан Хабаров. Да, они далеки от суперменства. Не хозяева жизни. Не победители. Больные. «Убогие». «Странные». «Иные».
Прозябшие странники в холодной степи бытия, несостоятельные пассажиры на экзистенциальном вокзале. Они гибнут — для здешнего мира зря, ни за что, просто так.
Но «странность» — простота, придурковатость — того же Алеши (как и командира его, Абдулки) выражает в первую очередь их несовпадение с окрестным миром, отстраненность от царящего в нем зла. Это печать неотмирного.
А в страданиях героя чуется искупительная жертва.
Тягостно жить. Жизнь становится бременем. Но и супротив того: жить-то человеку еще почему-то хочется. И кстати, все-таки не случайно Алеша выживает, несмотря на суровые испытания. Автор в финале «Карагандинских девятин», ничем не обнадежив читателя, все-таки останавливается в полушаге от Алешиной гибели, чтобы сохранить его для мира.
Вы скажете, что и тысяча таких Алеш не сделают наш мир лучше. Видали-де мы таких Алеш на перегонах между монашеством и революцией. А воз и ныне там. Не знаю. Может быть. Но Алеша и создан не для того, чтобы принципиально улучшить внешний мир, социум. Всякий социум обречен. И если Павлов, зная это, не дорожит тем, который имеется, и тем, какой он изображает, то сие еще не криминал. Мне вот (если о личном) тоже советская власть не нравилась. И в постсоветской нелепой стране почему-то не климатит. В этом моя, скажем с последней искренностью, ущербность по сравнению, например, с уже упомянутым критиком Агеевым, который однажды в Сети в полемике со мной выразился в том духе, что он-то, Агеев, в 90-е годы очень неплохо пожил и всем доволен. «Состоялся».
Неисцелимость падшего бытия — тот факт, с которым, как ни крути, приходится считаться. Говорит ли об этом Бродский, говорит ли об этом Павлов. Патологическое жизнелюбие ничем не лучше кромешного отчаяния…
А что же павловский Алеша? А его послал Бог мести и печали царям земли напомнить — если хотите — о Христе.
Не хотите? Дело ваше.
Ярославль.
Георгий Циплаков
Свобода стиха и свободный стих
Циплаков Георгий Михайлович (род. в 1974) — культуролог, кандидат философских наук, автор цикла статей в журнале «Урал» и ряда других публикаций. В «Новом мире» дебютировал обширной статьей о философских параллелях к прозе Б. Акунина (2001, № 11).
Границы поэзии
В знаменитом коротком стихотворении о прозаике и поэте Пушкин довольно точно описал феномен безграничности поэзии. Поистине «мысль, какая хочешь», точнее, «какая хочешь» мыслимая вещь, может стать предметом поэтического творчества.
Про то же самое сказано другим поэтом — о «соре», из которого растут стихи, «не ведая стыда». В обоих случаях признается, что поэты абсолютно свободны в выборе темы, средств, размера, рифмы и лексики.
Нет недостойных предметов для творчества. Есть стремительность и непредсказуемость. В какую сторону захочу, в ту и сверну стихотворный поток. Даже незаметная полевая мышь, гнездо которой случайно разорил плуг, если ей повезет, может стать героиней элегии.
Бывали, правда, попытки — иной раз бестолковые, а иной раз близкие к гениальности — опровергнуть тезис о безграничности поэзии. Разные эпохи в истории литературы выдвигали собственные табу («Так писать ни в коем случае нельзя!»), которые, однако, опровергались почти сразу после своего появления. Наиболее ярким примером может служить позиция, восходящая, с одной стороны, к салонным спорам начала XIX века о путях русской словесности, а с другой — к хайдеггерианству (в первую голову к хайдеггерианству, а уж потом к самому Хайдеггеру), согласно которой предметом поэзии может стать только вещь, укорененная в родном языке. «Язык — дом бытия», — это окрыляет и настраивает на высокий лад. А поэтому нужно избегать, согласно данной точке зрения, использования заимствований из других лингвистических систем. Но достаточно прочесть «Два часа в резервуаре» И. Бродского, чтобы понять, что для поэзии совершенно не существует никаких, даже радикально онтологических, пределов. Конечно, онтология [5], прорисовываемая Бродским, незамысловата и иронична, но все же это онтология, а «Два часа в резервуаре» — довольно выразительный текст, который нельзя квалифицировать иначе как поэтический. Что ни говори, дом — это не только фундамент на родной почве, но также стены и окна, конструкция и материал для которых могут заимствоваться.
Читать дальше