В этот момент «Газ-стэйшн» наполнился какими-то выкриками и хлопками, и от стола к столу начал переходить крайне экзотический негр, одетый в красные клеенчатые штаны, в такой же клеенчатой шляпе, а на голой груди у него висели и гремели железные цепи. В общем, он был похож на нашего отечественного юродивого времен Бориса Годунова, как мы его знаем по оперным представлениям.
До поры до времени он на нас не обращал внимания. Но потом уселся за соседний с нашим столик и явно специально загремел своими дурацкими цепями.
— Не обращай внимания, — сказал мне Довлатов, — если мы сами не ввяжемся, ничего худого не будет.
— Может, пора уходить? — спросил я.
— Нет, обидно уступить ему, посмотрим, как станут развиваться события.
Тут я заметил, что большинство посетителей глядят в нашу сторону, явно чего-то ожидая. Негр в цепях обошел вокруг нас, ткнул пальцем во фляжку Довлатова и что-то сказал. Довлатов поднялся и вплотную приблизился к негру. И тут огромный Сережа, выше нашего преследователя по крайней мере на полторы головы, обнял негра за плечи, прижал его вместе с цепями к груди и страстно поцеловал в губы. В кафе наступила напряженная тишина. У меня на глазах лицо негра из темно-лилового превратилось в бледно-пепельно-серое. Двое других негров из глубины помещения подошли и стали объясняться с Довлатовым. Я понял, что они совсем не агрессивны, а, наоборот, просят простить «цепного», уверяя нас, что он по натуре артист и вообще немного перевозбужден.
Тут опять заиграла музыка, и нами просто перестали интересоваться. Только наш «цепной» негр уселся на краю эстрады и действительно раскачивал своими веригами в такт музыкантам.
И я вспомнил, что в 1974 году я был в Киеве на концерте Дюка Эллингтона. Слышал великого трубача Кутти Вильямса и других чернокожих артистов. Впечатление было потрясающее, и я даже написал стихи под названием «Черная музыка». Кончались они так:
Поклонимся в черные ноги артистам,
которые дуют нам в уши и души,
которые в холод спасают от стужи,
которые пекло сменяют истомой,
которые где-то снимают бездомный
у вечности угол и злому чертогу
внушают свою доброту понемногу.
И вот здесь, на «Газ-стэйшн», я понял, что каждый негр хоть немного, но артист. Я уже не говорю о тех, которые действительно артисты. И это поставило точку в моих размышлениях на негритянскую тему.
«Скушно жить, мой Евгений!..»
Осенью 1988 года я провел два месяца в Америке. Был я гостем Иосифа Бродского. Сначала я остановился у него, на Мортон-стрит в Гринвич-Виллидж. Потом полетел на две недели в Калифорнию, ездил по университетам Новой Англии и всякий раз возвращался в его квартиру с садиком на первом этаже.
Приближался день отъезда. Последним было наше с Иосифом общее выступление в Вассер-колледже. Мы поехали туда на машине Бродского — черном, очень не новом «мерседесе».
Приехали уже в сумерках. Вассер-колледж когда-то был самой богатой и знаменитой женской школой в Соединенных Штатах. Здания его были построены в неоготическом стиле и в вечернюю пору производили смутно-очаровательное впечатление таинственности и старины. Хотя на самом деле все это было возведено в XIX веке. Афиша гласила: «Золотой, серебряный и железный век русской поэзии».
— Как-то уж очень экстравагантно, — засомневался я. — Мы не можем быть в ответе сразу за три века русской поэзии.
— Ничего-ничего, нормально, — сказал Иосиф. — Ты в Америке, а афиша эта — изделие местных славистов. Все в порядке.
Однако зал, где мы выступали, несмотря на всю внешнюю псевдостарину, был предельно модернистичен — мест на четыреста, и был он заполнен до предела.
Всего год назад Бродский получил Нобелевскую премию, и это тоже имело значение. Впрочем, и без премии Иосиф был очень известен, и аудитория возбужденно шумела, перекликалась, бубнила в ожидании начала.
Бродский читал стихи по-английски и по-русски, отвечал на вопросы, шутил, давал советы. При этом он говорил не только о поэзии. Его спрашивали о политике, о личной жизни и перестройке в России, как найти работу слависту. Были и совсем удивительные вопросы — что-то о спорте, о движении феминисток. Создавалось, однако, впечатление, что он загодя подумал обо всем.
Но вдруг я понял, что он импровизирует. Занимается интеллектуальной эквилибристикой. Эрудиция его была столь велика, сообразительность так подвижна, что он был способен обернуть любую мысль парадоксом. Все это безотказно действовало на аудиторию. Молодые люди оказались как бы вовлечены в какую-то игру. Это было увлекательное зрелище.
Читать дальше