Стихотворный голос Ермаковой «всегда поет», как та пастушка. Это «фонетический» тип стихосложения, преимущества которого наиболее ярко проявляются, когда оно — звук, а не текст.
«Оглашенный божий пир». Но что же лежит в самой сердцевине реальности, столь избыточно поющей и сияющей, обрушенной нам на голову, как просвеченная солнечным залпом горькая зеленая волна? Чувство безмерного, бьющего через край счастья, потому что жить весело, а жизнь прекрасна, потому что даже сквозь самые бедственные и тяжкие минуты существования все равно просвечивает «оглашенный божий пир», на который мы все приглашены. И не только приглашены, а и сами помогаем этому пиру случиться — одним своим присутствием, своей жгучей благодарностью за этот подарок.
«Красоты неизбывной тьма, великая сила, / легион несметный. Еще бы — / сама просила».
«Ох и балуешь меня, Господи. / Для чего?»
«Хорошо-то как, Господи, в доме Твоем плыву, / отдышусь и черпаю, присвистывая, живу / и держу всю эту музыку на этажах, / только бабочка Глюка барахтается в волнах».
Однако прямых высказываний от лица лирической героини в книге не так уж много. Она не любит явно называть чувство — скорее действует косвенно, светом, цветом, звуком, запахом, ощущением звездных мурашек за шиворотом. А еще она то и дело меняет обличья. Иногда выступает в роли невозмутимого наблюдателя, чаще — восторженного слушателя (при этом не без легкой иронии), но вдруг может примерить на себя личину улитки, которая зверь «не горячий и терпеливый», ожидающей своего непутевого улита — улисса — Одиссея в запущенном доме. (И опять мерцает многозначный образ — дом запущен в полет, когда улитка начинает «горячиться, искрить».) Мы можем увидеть героиню не только рыбой, наблюдающей из глубины «весь этот джаз», но и бумажным корабликом, ищущим за краем обмелевшей земли «винноцветное море Гомера». То вечной и верной Пенелопой, то пастушкой, поющей «фаллическую песнь», то мудрой и лукавой собеседницей Апулея, то украденной и вовсе не наивной юной Европой, а то и самой Афродитой, которую так неумолимо обступили больничные стены, но она все равно улетит, когда захочет. Так что это — комедия масок, запутывающая читателя? Нет, это свойство данного мира, данной оптики, данной поэтической системы — один образ, дробящийся на множество отраженных и переотраженных смыслов. А на самом деле героиня — одна-единственная.
Почти р оман. «Колыбельная для Одиссея» — четвертая книга Ирины Ермаковой. Две первые («Провинция», 1991; «Виноградник», 1994) остались почти незамеченными, третьей же («Стеклянный шарик», 1998) повезло больше — о ней написано в статье В. Губайловского «Борисов камень» («Новый мир», 2001, № 2). Настоящим же «открывателем» поэтического имени стал журнал «Арион», на страницах которого и публиковались стихи, составившие впоследствии «Колыбельную». Эта книга — почти роман в стихах, выросший из случайного зерна — одноименного стихотворения, напечатанного в «Стеклянном шарике».
Он говорит: моя девочка, бедная Пенелопа,
ты же совсем состарилась, пока я валял дурака,
льдом укрыта Америка, битым стеклом Европа,
здесь, только здесь у ног твоих плещут живые века.
Милый, пока ты шлялся, все заросло клевером,
розовым клейким клевером, едким сердечным листом,
вольное время выткано, вышито мелким клевером,
я заварю тебе клеверный горький бессмертный настой.
Пей, корабли блудные зюйд прибивает к берегу,
пей, женихи вымерли, в море высокий штиль,
пей, сыновья выросли, им — закрывать Америку,
пей, небеса выцвели, пей, Одиссей, пей!
Сонные волны ластятся, льнут лепестки веером,
в клеверной чаше сводятся сплывшей отчизны края —
сладкий, как миф о верности, стелется дух клеверный,
пей, не жалей, пей, моя радость, бывшая радость моя.
Герои — Одиссей и Пенелопа — это вечные Он и Она на фоне времени, истории и культуры. Это трагический извечный конфликт непонимания, фатальной нестыковки мужских и женских ценностей. Это та роковая трещина на фоне «божьего пира», которая никому из нас не дает быть счастливыми, но все же она и не смертельна, потому что утешение в другом. «Колыбельная для Одиссея» — это высокий образец истинно женской поэзии. Говорю это в пику тем, кто «женскостью» считает прямые лирические излияния от первого лица, озабоченность проблемой «любит — не любит», демонстрацию обид и упреков, признаний в собственной слабости и тому подобное. Ермакова же показывает несравненно более жесткую манеру письма — ни слабостей, ни всхлипов, никакой жалобы, никакой агрессии. Кредо ее героини — никогда не доказывать свою правоту, никогда ничего никому не навязывать. Разве сыронизировать чуть-чуть. Вот это отсутствие агрессии и есть, на мой взгляд, высшее проявление женственности. Мудрая открытость миру. И любовь.
Читать дальше