…звездное небо, как черный дырявый платок,
наспех наброшенный на соловьиную клетку.
Хотя у Васильковой формальные поиски, как правило, органичны, слишком дерзкие эксперименты в таком же роде представляются мне опасными с точки зрения затемнения смысла, и, на мой взгляд, версификационный азарт может грозить появлением невнятицы, когда установка на эмоциональное внушение преобладает над логикой текста.
Так, пространность метафоры в антимилитаристском стихотворении «В полдневный жар в долине Дагестана…» приводит, мне кажется, к искажению исходной идеи и смысловому сбою: «мой смрадный страх… дивясь уступкам матерей, / все матерел и, головой вертя, / — жрал мимо пролетающие пули, / как маленьких птенцов бритоголовых, / пока еще не выросших в солдат». По моему представлению, если здесь подразумевается готовность матери защищать сына от гибели — вплоть до физического поглощения смертоносного свинцового града войны, — то сильная гипербола не работает на исполнение заявленного замысла.
Надежда Яковлевна Мандельштам, читая стихи современных авторов, указывала на иные строки: «А это — эффекты». При таком, как у Васильковой, даре стихосложения может возникнуть автоматизм письма, искус говорить ради красот самой речи.
Смерть, голубая девочка, что ты шляешься перед нами,
не таясь, выглядываешь, попадаешься на глаза?
Твоя туника вышита рунными письменами,
шуршит в ее складках высохшая стрекоза.
Героиня Пикассо, твоя грация угловатая
кого хочешь растрогает, античность уже не в счет…
Это кажется мне отказом автора от своей индивидуальности. И тогда, вопреки ставшей для меня уже узнаваемою горячей васильковской интонации, строки несут отпечаток холодноватой рациональности на тех местах, где обычно голос Васильковой никогда не равнодушен:
…А пока я тут разговаривала, вчера погиб у соседа
единственный сын, мальчишка семнадцати лет.
Среди написанного в последнее время есть у Ирины Васильковой стихи большой простоты и прозрачности, я думаю, на сегодняшний день — вершинные ее творения, где преодолена тайная цензура нынешнего вкусового диктата, который, сложившись в конце двадцатого столетия, декларативно пытался вообще отменить исповедальную лирику:
Разве я умею плакать?
Это кровь во мне стучит.
Жизни розовая мякоть
Перезрела и горчит.
Начиналось райской кущей —
но изношены давно
полдень жгущий, мак цветущий,
золотое полотно.
Оброни меня, Господь,
в пустоту меж временами,
где сухими семенами
веет маковая плоть.
И это, по-видимому, ее главный путь — путь самопостижения, откровенного высказывания и религиозного упования.
Ольга ПОСТНИКОВА.
Краб, который пятится
Гюнтер Грасс. Траектория краба. Новелла. Перевод с немецкого В. Хлебникова. — «Иностранная литература», 2002, № 10
Вышедший в начале 2002 года роман (или новелла, как настаивает автор) «Траектория краба» стал общегерманским и, похоже, общеевропейским событием. В первую же неделю в Германии было продано полмиллиона экземпляров. Русский перевод появился уже в октябре.
Причина отнюдь не в художественном уровне романа (он достаточно скромен), все дело в его проблематике, в изображаемом здесь конфликте поколений — «сегодняшние», «вчерашние» и «завтрашние» немцы, заново определяющие свое отношение к собственной истории. Историческим событием, которое разделило героев романа, стала трагедия немецкого судна «Вильгельм Густлофф», потопленного 30 января 1945 года советской подлодкой. Судно шло из Данцига и имело на борту около 10 тысяч человек, беженцев, уходивших от советских войск. Спасти удалось чуть больше тысячи человек. Остальные — сколько их, историки не могут установить до сих пор — погибли. Основную часть погибших составляли женщины, дети, старики. По количеству жертв это самая страшная морская катастрофа в мировой истории.
Трагичность этих событий оттеняется в романе еще и многолетним запретом на тему, в ГДР — по причинам идеологическим, в ФРГ — этическим (мешал комплекс вины). И вот к трагедии «Густлоффа» обратился один из самых авторитетных писателей Германии, нобелевский лауреат Гюнтер Грасс, поставивший эту трагедию в контекст сегодняшней общественной и идеологической жизни.
Выстроен роман сложно. В первой же его фразе автор разводит себя («Другой», «Старик») с повествователем. «Другой» (Грасс) курирует историческое исследование и соответственно изображение идеологической атмосферы Германии конца 90-х, за которое берется герой-повествователь. Читатель может относиться к последнему как alter ego писателя, но только — до известной степени. И не всегда можно определить, до какой. Вот эта усложненность конструкции предопределяет в романе не только его стилистику, но в конечном счете и идеологическую двусмысленность.
Читать дальше